Выбрать главу

Казак, не раз уже пытавшийся погнать лошадей рысью, отказался от своего намерения и, свесив голову, задремал.

От конских крупов шел резкий приятный запах. Ветер, как всегда вечером, унялся, слышался характерный шум движущегося войска, столь знакомый Станкевичу: тарахтение подвод, фырканье лошадей, далекий гул моторов, шорох марширующей по дорожной пыли пехоты, скрип орудийных лафетов. Юноша поднял голову и, поглядев на Станкевича, который жадно вглядывался в горизонт, спросил прерывающимся голосом:

— Как вы считаете, есть у меня шансы попасть в Польшу?

— Как прикажете это понимать?

— Ну, есть у меня возможность вырваться из этого русского ада? Что с матерью — я не знаю, отца утопили в шахте, он был горным инженером. В добровольцы я пошел вместе с товарищем по гимназии. Мы бредили романтическими приключениями, героическими схватками. Вадик погиб через две недели при взятии Тихорецкой, а я… сами видите.

Станкевич с теплотой глянул на молодого человека и погладил его светлые мягкие волосы.

Поздней ночью они въехали в Нарин, то ли городок, то ли станицу, вспугивая своим появлением черно-белых свиней, нежившихся в холодке на главной улице. Поручика забрали в передвижной лазарет, а Станкевич отправился к фельдшеру на перевязку.

Прощаясь, они крепко пожали друг другу руки. Станкевича так и тянуло поцеловать впалую щеку юноши, но тот, словно предугадывая его намерение, отвел голову и бросил выразительный взгляд: не надо, дела у меня не так уж плохи.

Внезапный порыв ветра ударил в двери амбара. Они с силой распахнулись, следующий порыв захлопнул их вновь. Станкевич вздрогнул, по спине прошел озноб. Из щелей потянуло холодом. Под крышей что-то шевельнулось, и сильно запахло сеном. Он поднял голову и взглянул вверх, но увидел одни только затянутые огромной паутиной балки. Температура, как обычно к утру, упала. Не было уже ни ломоты в костях, ни головной боли, только в распухшем незрячем глазу пробегали временами непонятные проблески. Холода он не ощущал, лишь невероятную усталость и желание спать. Он перегнулся вперед, упер лоб в колени. Связанные руки торчали за спиной, как крылья. Он был похож на дрофу, огромную, тяжелую серо-зеленую дрофу, чьи крылья представляют собой не орган движения, а только воспоминание о нем. Казалось, он готовится к полету и ждет знака. Даже длинные полы шинели, раскинутые по обеим сторонам чурбака, словно приготовились планировать в небесах. Выглядело это тем более забавно, что он был, наверное, последним в этом амбаре предметом, способным летать. Чересчур тяжелый, массивный, грузный.

Грудь сдавило и обожгло изнутри огнем. Было ему в этой диковинной позе удобно, несмотря на то что появилась боль. Дышал он с усилием, при каждом вдохе и выдохе где-то между горлом и грудью рождался повизгивающий храп. Он вслушивался в него с интересом. Ритмичный, как ход часов, он, казалось, как часы, что-то отмеряет. Неведомая птица затрепыхалась под крышей. Ему хотелось взглянуть, но он знал: стоит выпрямиться, не станет уже силы упереться вновь лбом в колени, а это необходимо — согнутому легче. Какая-то внутренняя сила неудержимо рассаживала грудь. Всю ночь он терпел неудобство, и лишь теперь, на рассвете, когда нашел наконец, как сидеть на этом проклятом чурбаке, не испытывая мучений, вдруг появилась боль — незваный гость, предваряемый, правда, всю ночь какими-то непонятными ему до сих пор сигналами, и тем не менее гость нежданный. Он ощутил на коленях что-то теплое и липкое. Кровь, подумал Станкевич, она течет либо изо рта, либо из ушей. Лапа у рыжего тяжелая, а еще раньше угостили меня прикладом, но голова в порядке, неприятностей с головой нет, да, голова в порядке, я ее не ощущаю, стравливает только потихоньку кровь, осторожно, чтобы я этого не видел, зато в груди что-то бунтует, набухает, хрипит, колотится, точно хочет выскочить наружу. Перед ним медленно и величественно проплыло нечто очень широкое, плоское, необозримое, без начала и конца. Он увидел сам себя, как он идет по равнине четким, размеренным шагом, ставя носки слегка внутрь, и удаляется, уменьшаясь при этом. Он один, никто его не сопровождает, никто не указывает путь. Он уходит, ни к чему не приближаясь. Пространство без начала и конца, нет в нем ничего такого, к чему можно было бы приблизиться. Нет ничего печального, ничего веселого, ничего угрожающего, ничего ласкового, все бесцветное, безликое. Он уже маленький, почти невидимый. В ту же секунду он вдруг почувствовал: надо подняться, но это было уже выше его сил; кто-то прижал его седую круглую голову к коленям, и он лишь затрепетал торчащими вверх, сведенными веревкой руками и застыл как раз в тот момент, когда потерял сам себя из виду.