И когда Рогойский, равнодушно глядя в окно и не снимая ног со скамейки, сунул руку за спину и извлек едва початую бутыль самогону, вынул пробку, взболтнул и сделал изрядный глоток, то «провидник», довольный таким оборотом дела, сулящим ему время для принятия решения, которое не лезло в голову, улыбнулся, обнажив два ряда великолепных белых зубов и молитвенно прошептав «горилка», шагнул к пассажиру и потянулся к бутылке огромной, как буханка, рукой. Но тот, не отводя взгляда от окна, поднял ногу, согнул ее в колене и затем стремительно выпрямил, ударив молодца в живот, да так, что тот рухнул на скамейку, громыхнув плечищами о деревянную спинку. Хотел было встать, но Рогойский рявкнул:
— Сидеть! — и добавил, указав на двух других: — А вы — пошли вон!
Те глянули друг на друга, но с места не двинулись, ну а «провидник», огорошенный таким приемом, все глядел с надеждой на бутылку, словно именно она сулила выход из ситуации, которая портила настроение и подрывала веру в свои силы.
— Эти двое — вон! — повторил Рогойский.
«Провидник» указал им глазами на дверь. Оба вышли из вагона. Рогойский вновь потянулся к бутылке, отпил два-три глотка, сделал на стекле ногтем отметку и протянул бутылку украинцу. Тот вытер влажные руки об огромные алые шаровары, заправленные в голенища сапог и ниспадающие на них обильными складками, приставил бутыль ко рту, откинулся назад и сделал несколько глотков, отчего в глотке у него загудело.
Рогойский открыл глаза. Приближался вечер, застилающий солнце облачками осенней дымки. Рогойский посмотрел на небо, висевшее низко и скорей белое, чем голубое. Оно напомнило ему затянутый паутиной потолок в том самом хлеву, где он прошлой ночью нашел себе столь дивное пристанище.
Он ощущал невероятную близость неба, пшеничного поля, дубравы. Все было и рядом, и одновременно в нем самом. Он был напоен терпким, дымным запахом, идущим от поля. Лежа на остывающей уже земле, полузакрыв глаза, откинув набок голову, он не чувствовал грани между собой и тем, что его окружает, например дубом, под которым расположился, зайчонком, который прыгал по тропке. Легкое дуновение, первое за весь день, принесло прохладу и запах гниющей древесины. Он приподнялся на локте и, вертя между пальцами стройный стебелек с филигранно вырезанным листком, вгляделся в линию горизонта.
Несколько дней тому назад он встретился с женщиной лет двадцати пяти — у нее были красивые узкие ладони с длинными, тонкими пальцами. Как ловко она манипулировала динамитными шашками, нацепленными гроздьями на проволоку! Они вдвоем подорвали мост, склад боеприпасов и несколько зданий, о назначении которых ничего не знали.
Она ослабла от месячных и два дня ничего не ела. И голод, и нездоровье переносила с трудом. Потом они продрались сквозь красный кордон, что совсем не гарантировало безопасности. В какой-то деревне он раздобыл черного хлеба и луковицу, уговорил ее поесть. С трудом проглотила она два куска, и тут же ее вырвало. А он поел и ощутил, что подкрепился. Полдня они шли пешком и остановились в какой-то странной лачуге на опушке соснового бора. У женщины подскочила вдруг температура, началось кровотечение, утром температура спала, она почувствовала себя лучше, но начались рези в животе. Днем опять повторилось кровотечение, обильное, сильнее предыдущего, и женщина умерла. Но он жил. Оставив ее тело на растерзание лисицам и одичавшим собакам, двинулся дальше один. Его хотел прирезать старый тощий мужик из категории тех достойных поселян, что жаждут в первую очередь часов, костюма и штиблет, но он опередил его.
Потом он приворожил гайдамака, напоил до бесчувствия и пристрелил, оставив без брюк в сошедшем с рельсов вагончике. Совсем недавно, двумя или тремя часами ранее, он пробирался в некошеных хлебах, съел арбуз, вдыхал терпкий запах леса, погрелся на ласковом солнышке, а теперь, вечером, его окутал туман, днем на него посматривала куропатка, кто знает, может, все еще посматривает.