Рогойский выпил водки и, подцепив на вилку ломтик мяса, с удивлением обнаружил, что мальчик не сбежал с картины, что он все еще пытается перескочить посеребренную раму, но не хочет либо не желает этого сделать, а возможно, вернулся на прежнее место или вовсе не покидал его ради внимательного зрителя, для прочих же существуя и как бы не существуя где-то в иной сфере.
Из соседнего зала долетали звуки глупенькой песенки с коротким плясовым припевом. За спиной он уловил благоухание духов, оно приблизилось, а тот, кто был сзади, повторял один и тот же вопрос, на который не было ответа:
— Но почему, скажите, пожалуйста, почему?
Обернувшись, Рогойский увидел высокого мужчину с гладко выбритым лицом и рядом женщину-брюнетку — толстая коса стянута жгутом на затылке.
— Но почему, скажите, Савин, все-таки почему?
Повторение вопроса становилось назойливым и мучительным. Не хотелось слушать. Было непонятно, отчего мужчина по фамилии Савин, хотя бы ради собственного покоя, не отзовется хоть единым словом, пусть даже соврет, чтобы отсечь вопрос, слетающий через равные промежутки, словно с граммофонной пластинки. Он отставил тарелку и, повернувшись, сказал:
— Господин Савин, вы не подумайте, что я подслушиваю или что-то еще… — и осекся, поняв, что хорошенькой женщине вовсе не нужен ответ, а высокого мужчину не раздражают повторения. Они были словно манекены, действующие сообразно с волей того, кто накрутил пружину.
Он отошел от них и очутился возле двух пожилых мужчин, безукоризненно одетых, стоящих в обнимку и не спускающих друг с друга глаз. У одного из кармана жилета торчала хризантема. Едва он миновал их, как вновь почувствовал запах тех же самых духов и представил себе, что эти манекены проталкиваются следом за ним сквозь толпу, а у той, которая спрашивает, на уме вовсе не Савин, а он, Рогойский. Тогда он произнес громко:
— Савин, объясните, в конце концов, почему? — подделываясь под знакомый ему чуть гнусавый альт.
Но то были лишь похожие духи. Полная рыжая дама говорила, смеясь, восемнадцатилетнему юноше, должно быть — камер-юнкеру:
— Фома Васильевич, у вас такой мечтательный и бестолковый вид. Вы что, влюблены? Если да, то любите капельку веселее. Печаль вам не к лицу.
Рогойский вновь остановился у картины, чувствуя на лице тепло лампы. И опять стал вглядываться в мальчика. Потом еще дважды взял у официанта водку, закусывая зажатой в руке редиской. Но вот его тело содрогнулось от тоскливой и судорожно подхваченной гитарой песни, которую приветствовали бурей аплодисментов. Он вернулся в большой зал, где на эстраде увидел цыганский хор человек в тридцать.
Кто-то рядом прошептал:
— Восхитительно, великолепно! Кто-то другой сказал вполголоса:
— Ансамбль Джугиных, последний концерт. Они уезжают в Париж.
Кто-то еще спросил:
— В Париж? Это любопытно. А как они намереваются туда добраться?
— Не знаю, может, пешком, — отозвался собеседник, и оба тихо рассмеялись.
Песня была прекрасна, слишком прекрасна. Это была песня для людей маловпечатлительных, неэмоциональных, ибо все остальные с трудом выдерживали напряжение, вызванное идущими из сердца вскриками, ритмом, модуляцией, окраской. Это была та музыка, которая, по мнению знатоков, слишком действует на физиологию и поэтому ее трудно признать благородной. В середине песни, ощутив, как по телу проходит дрожь, а ладони становятся влажными, Рогойский покинул зал и при выходе задел плечом одного из двоих офицеров из кавалерии Эрдели, входящих в ресторан. Оба были бледные, небритые, изможденные. У того, который посчитал, что его оскорбили, лицо исказилось в гневной гримасе, и он процедил сквозь стиснутые зубы:
— Эй вы, будьте повнимательней, майор, черт вас возьми!
Тут Рогойский почувствовал нечто близкое, простое, нормальное, оно вернулось к нему из того мира, который был ему понятен, и какое-то время, глядя на обоих, он взвешивал, ответить им со злостью и по-хамски или, может, сказать два-три слова с иронией, что наверняка вызовет скандал, а быть может, доставить себе удовольствие и, не говоря ни слова, тут же пустить пулю в первого молодчика, в его тщедушную грудь, а тому, второму, если кинется защищать, перешибить надлежащим ударом нос или сломать челюсть. Но это был всего лишь миг мечты, которая не осуществилась, потому что ее осуществление что-либо изменить уже не могло: так или иначе наступал конец. И он сказал вполголоса «Простите», «Я задумался» или что-то еще в этом роде и, сгорбившийся, с руками в карманах брюк, отвернулся, а женщина, которая была с ними, тоже высокая и тощая, с большим орлиным носом, с колье на дряблой шее и с лисой на покатых плечах, испускавшей запах нафталина, может, мать, может, куртизанка, окинула Рогойского сочувственным взглядом, но этого он уже не видел, устремясь мелкими шажками по дорожке из кокосового волокна к распахнутой настежь двери. Последнее, что он еще заметил в этом покидаемом им мире, были четверо вышибал снаружи, все в ливреях, из которых выпирали их мускулистые тела.