Выбрать главу

Несколько раз Анджей оказывался в ситуациях, когда его спасали уже не сила, быстрота реакции и проворство, а только счастье, сопутствовавшее ему, как всякому негодяю.

— Башку свернуть безбожнику! — рычали секунданты и пристрастные наблюдатели, когда тесно сплетенный клубок человеческих тел, центром которого был, как правило, Анджей, выкатывался наружу на утоптанный, заледенелый снег.

— Башку свернуть, по хребту его! — орали мужики как одержимые.

— Тихо, тихо, мужики, — пробовал кто-нибудь урезонить. — Это ж пан.

— Такой же, как ты, — слышалось в ответ.

Отвага Анджея, его сила и быстрота были велики, но важней всего оказывалась невосприимчивость к побоям. Ребра были как резиновые, голова словно каменная, а позвоночник как пеньковая веревка. Нос, большой и тонкий, который могло, казалось, свернуть дуновение ветерка, выстаивал перед мужицкими кулаками, не теряя своей изысканной линии. Вернувшись домой, он сидел около часа в ванне. Камердинер то и дело доливал кипятку и сыпал сосновой хвои. Потом Анджей велел растирать себя конопляным маслом и, завернувшись в купальный халат, подолгу сидел у камина, попивая чай со спиртом. Вечером подкреплялся питательным, но легким ужином, скажем манной кашей на молоке с маслом, медом и сушеными фруктами, а утром вставал как ни в чем не бывало, и только ссадина на щеке, шишка на голове, синяк под глазом или просто синеватое пятно, вспухшая ладонь, а то и внезапная гримаса от движения свидетельствовали о том, что вечер накануне он провел совсем не так, как его обычно проводят окрестные помещики..

Касаясь его молодечества, невозможно упустить еще и третью сферу, а именно тракты, и главный из них Брест — Пинск, который отличался от дорог, связующих прочие достославные города, в основном тем, что фактически не существовал. Разного вида рытвины и ухабы, малые и большие лужи, разливы и даже топи гарантировали каждому, кто избирал этот тракт маршрутом своего путешествия, что скука, неизменная спутница всех путешествий, не станет его уделом.

На тракт Анджей выбирался верхом. У него было две верховые лошади, чаще он ездил на ладной кобыле-полукровке гнедой масти по кличке Сафо. Лошадь быстрая, умная и верная. Он ехал по тракту, а то и вдоль тракта, и кобылка медленной, но упрямой рысцой преодолевала покатость полей, лесные просеки, заболоченные низинки. Он любил вынырнуть из июльского рассвета, когда ночь превращается вдруг в ясный день, только пока без солнца, или из осеннего тумана, или еще в ту пору, когда осеннее утро борется с сумраком, медленно стряхивая с себя остатки ночи. И если вдруг раздавался рев, от которого замирали в прыжке лесные звери, рычание, переходящее порой в визг на столь высокой ноте, что с деревьев сыпались листья, то это означало, что в английской бричке возвращается домой лесничий государственных лесов Томаш Маркевич. Подразумевалось, что голос, исходящий из его щуплого тела, взбадривает лошадей, великолепных лошадей, которые уже в середине пути зарывались мордами в дорогу, а до цели добегали едва живые, с капельками крови в мохнатых ноздрях. Маркевич менял лошадей каждый год, а сорванных пяти-шестилеток продавал на бойню. Бричка разваливалась, бывало, за один сезон, да и сани выдерживали не долее. Предметом увлечений Маркевича, кроме лихой езды, была опера, и когда в зале дворянского собрания в Пинске устраивали концерт артистов столичных театров (так всегда значилось в афише), он пел вместе с ними. Солисты застывали с разинутыми от изумления ртами — такой голосина вырывался из этого тщедушного тела. Ария из «Паяцев» или вокализ из «Лючии де Ламмермур» расстилались обычно как муслин, когда Томаш Маркевич возвращался домой. Зимой гремел частенько еще и Вагнер, особенно если стоял мороз. Непредвиденные горести поджидали Томаша Маркевича со стороны молодого Рогойского на дороге. Пока наконец как-то в мае, после обильных дождей, не завел Анджей захмелевшего пуще обычного Маркевича в лесные дебри, туда, где росли карликовые березы, не перерезал постромки и, шепнув в розовое младенческое ушко: «Прощай, соловушка!», не столкнул экипаж прямо в трясину. И уже никогда больше не возносился над камышами Леонкавалло и Доницетти, не жаловался Эгмонт и не похвалялся Дон Жуан. «Допелся наш лесничий до смерти», — говаривали окрестные жители, вспоминая его.

Анджей преследовал самых разных людей, всех, кто подвернется, лишь от местной шляхты держался подальше. Как-то он встретил двух асессоров, направлявшихся в Гомель на перекладных по делу столь важному и до того государственному, что даже бричку окутывал запах бумаги и чернил. Анджей наскочил на них галопом, треснул кучера нагайкой по голове, так что тот потерял сознание, гаркнул: «Стой!» — и представился пораженным асессорам как исправник Сагин, разыскивающий двух опасных бандитов, путешествующих под видом чиновников, после чего достал револьвер и велел обоим раздеться донага. Кучера он отпустил, предварительно изрядно его избив, а мундиры асессоров подарил каким-то полудуркам в ближней деревне. Асессоры отыскались несколько месяцев спустя, уже осенью. Оба были одержимы манией преследования, отощавшие тела в рубищах, один божился, что асессором никогда не был, другой — что никогда не будет, зато один из полудурков сделал благодаря мундиру и печатке с царским орлом короткую, но впечатляющую карьеру, пока мужики не забили его кольями под Соловьевкой.