— Не понимаю, не понимаю… — перебил в раздражении Францишек. — Поменьше варенья, побольше движенья — вот и вся философия. — Он заложил руки за спину и повернулся на каблуках. — Ну ладно, — произнес он примирительным тоном, — знаешь, что мне в голову пришло: ты женщина гладкая, в теле, если б ты, скажем… вот. — Он покрутил рукой, а потом произвел неприличный жест. — Ну, ясно тебе или нет?
— Нет, Grandfather, неясно, — отвечала она глухо, а он буркнул что-то и махнул в досаде рукой.
Осенью он забрал у нее сына. С жестокой прямотой сказал, что не может доверить судьбу своего правнука особе, которая загибает о духах, даже если эта особа его мать.
— А еще вот что, — кричал он, бегая по дому, — парню уже девять лет. Хватит с него локончиков, платочков, воротничков, плюшевых кошек, мишек и всего этого «тю-тю-тю». Через два года я определю его к салезианцам, а пока, между делом, пусть-ка позанимается с ним учитель в Гродно… Отставной артиллерийский офицер.
На замечание Катажины, что опека, которой он окружил с детства ее мужа, не пошла тому на пользу, он закусил губу и, подавшись вперед, со злым блеском в черных, не угасших к старости глазах, вплотную подошел к ней и, обдав кислым табачным духом, выпалил:
— Видишь ли, малышка, это бабское, неразумное рассуждение. Я делал что в моих силах. Уверяю тебя, ничем не пренебрег, ничего не прохлопал, говорю начистоту: все, что можно было сделать, сделано. Анджей возьмет с полочки книжку или газету и прочитает что надо вслух или про себя. И манеры у него, скажем за столом, как ты сама изволила заметить, безукоризненные. По-французски он так и шпарит без акцента. Говорит еще по-русски, по-польски и по-немецки. Служил офицером, да еще в лучшем полку, в каком только возможно. Даже в университете поучился. Ну, и сравним теперь со мной или хотя бы с его отцом, Яшкой. Прикинь-ка еще разок, много я сделал или мало?
В день отъезда сына, толстенького мальчика с длинными черными локонами, придающими ему сходство с девочкой, Катажина дважды упала в обморок, но, бледная, опухшая от слез, подурневшая, она уже примирилась с судьбой. Спросила у старика, когда можно будет навестить сына, и тот, почесав по-мужичьи свои еще черные кудлы, ответил, что он над этим подумает.
— Ну а если говорить начистоту, — буркнул он хмуро, — забирай Басю и отправляйся в Варшаву или там куда хочешь. Чего тебе тут делать? Анджею ты уже не нужна, сдается мне, никто ему теперь не нужен. Твой сын в Гродно будет на ученье, мне ты тоже ни к чему, сама видишь… Нечего тебе тут делать. Надо будет, извещу.
Через две недели Катажина уехала, чтобы никогда больше не возвращаться. Забрала с собой вещи, которые привезла десять лет назад, и восьмилетнюю дочку Басю.
Францишек, несмотря на преклонный возраст, правил в своих владениях круто, уверенно и жестоко. Расталкивая локтями всех вокруг, скупал лес, который жадно пожирали две его современные лесопильни, выплевывая доски и опилки. Уже год, как содержал в Соловьевке винокурню. Правда, начал сказываться возраст. Он ходил тем же быстрым, мелким шагом, но опирался при этом на палку. Вдруг замирал и хватался за грудь, тяжело дыша. Под утро его душил сухой, назойливый кашель. Поднимался он по-прежнему рано, но уже не на рассвете, а с вечера долго не мог уснуть. Просиживал иногда чуть ли не час в клозете, бранясь и стеная.
С весны пользовался услугами секретаря, честолюбивого молодого человека, у которого тут же выбил из головы надежду на какую бы то ни было самостоятельность. Будучи не в силах объезжать фольварки и хлопотать в присутствии, он ограничивался письменными распоряжениями, такими же лаконичными и оскорбительными, какими были его устные приказы. Чиновников разных рангов и степеней он приводил в изумление кратким и независимым стилем своих писем, которые диктовал, расхаживая по кабинету, растерянному секретарю.
Однажды к нему заехала Агнешка Обжиемская, пятидесятилетняя девица, дочь старостихи, с просьбой сделать пожертвования на приют для слепых, который поручила ей учредить по завещанию мать. Францишек был гостеприимен, угостил обедом, но денег не дал.
— Ну что вы, уважаемый, — воскликнула Агнешка, — дайте сколько можете! Хоть небольшую сумму. Вот Самроты, например, в затруднительном положении, но пятьдесят рублей дали. Ведь речь о калеках, о людях обиженных судьбой, к тому же о детях, вы и сами, наверное, знаете, что детьми в основном наш лазарет и заполнен.
— Ну а что, разве эти дети когда-нибудь прозреют? — осведомился Францишек.
— Жестокая судьба всего их лишила, — ответила с пафосом Агнешка.