Выбрать главу

— Вот и всё-ё… я-ясно дело… вроде и не жил, так скоро всё ушло… Ясно дело, хотелось бы глянуть, кем станут твои детки, Егорша… уж больно я их любил, как своих внучаток. Кем будут мои дети… как Лушка теперь останется с ими…

Верю… ты слышишь, Егор? Верю-ю, что жизнь будет чище, люди душами осветлеют… Верую! Восторжествует наша Расея и придёт к великой мощи… от этого и в радости помираю… Верую и наказываю тебе верить… Только не сбейся, не отступись, не замажься грязью…

Кое-что и я успел сделать для этой победы… Верую… — Он замолк, набираясь сил, часто хватал ртом воздух и потом уже наспех, боясь, что не успеет, захрипел: — Спасибо тебе, сынок, что дозволил увидать отсель всю нашу землю… так неохота помирать, а надо…

Прощайте, Джугджур и милый сердцу Становой хребетушка, прощевайте, робятки, — он закашлялся, изо рта на бороду валом хлынула кровь. Откинулся на камне. Жизнь не хотела покидать могучее тело приискателя.

Смерть коробила его судорогами, ломала и выгибала спину дугой, но, даже зная о её приходе, Игнатий не отступал. Боролся… И всё же затих, вытянулся во весь свой громадный рост, раскидав широко ноги и руки, словно обнимал всё небесное и земное, всё, что любил и оставил жить после себя.

Егор безутешно рыдал, как малое дитя, упав за куст стланика. Безумно бормотал: «Ясно дело, ясно дело… ясно дело…»

Над могилкой троекратно грохнул залп, Парфёнова укрыли мягкими веточками лиственницы, забросали землёй и сложили из больших камней поверх холмика высокий тур.

И в глазах Егора остался облик не того Игнахи Сохача, которого он помнил по харбинскому знакомству. Постарила и выцветила его смерть, но именно через всё это, через седину и бледность, от него исходила какая-то удивительная святость — свет мудрости и добра.

А только рассвело, вскарабкался на вершину гольца в перевязке колокольцев согбенный Эйнэ. Он слышал выстрелы на сопке и решил посмотреть, зачем палили в его горах неизвестные люди.

Разглядел трахомными глазами корявые буквы на плоском камне, выцарапанные стальным ножом: «Игнаха Парфёнов — Сохач». Эйнэ клёкотно рассмеялся, достал из-за спины дряхлый бубен и запрыгал вокруг желанной могилы, камлая и воя…

Михею Быкову уж в который раз привиделась страшная, в своей обыденности, казнь в Чите… Красноармейцев и партизан согнали гуртом к скобяному складу, рубленному из свежего бруса. Пахло смолой и колёсным дёгтем.

Звероватый вахмистр, родом из Зерентуя, повелел раздеться пленным донага, их добрую одежонку и сапоги сразу же расхватали. Измученные допросами и ранами, люди безропотно подчинялись. Их разбили на три партии.

Громыхнул первый залп, и навсегда запечатлелось в памяти Михея, как по-разному умирают люди. Одни, прошитые пулями, судорожно выгибались и поднимались в смертной истоме на самые кончики босых пальцев, выдирая спинами мох из пазов склада.

Другие падали молчком, сражённые наповал, третьи выкрикивали проклятья, рвали ослабевающими руками рубахи на груди… Совсем немногие плакали и молились, а молодой парнишонка, видать, в одночас свихнувшийся, радостно щерился и напевал.

Перешагивая через их ещё дёргающиеся в конвульсиях тела, вторая партия стала под дула винтовок, и опять грохнул залп… Ни один из красных не запросил пощады.

Распалённые кровью, конвойные не сдержались, желая скорей закончить страшное дело, налетели конями на оставшихся пленных. Хряск и сверкание шашек до сих пор снятся сотнику Быкову.

И вот он сидел на берегу Юдомы, прислонившись спиной к толстой сосне, щупая её живую, шероховатую кору связанным назад руками. Недавний скоротечный бой, внезапная встреча с сыном перетряхнули его душу…

Михей искоса озирал вооружённых молодых парней, которые охраняли пленных: чекисты были похожи на тех, кто умирал в Чите под пулями его сотни.

Простые русские лица… и тут Михей понял окончательно, что пришёл всё же сюда не ради мщения или золота, а для того, чтобы поглядеть, как тут стали жить.

Михей поднял глаза вверх и коснулся затылком коры дерева. Высоко в небо уходил мощный ствол вековой сосны.

Дерево жило, он чуял, как оно чуть вздрагивает от ветра, как шевелятся под ним корни, вбирая соки земные…

И стало Михею жалко себя. Страшное раскаяние накатило ознобом, и возник перед глазами Макарка Слепцов, единственный человек, который пытался образумить его, остановить, помочь ему жить праведно…

А когда пришли посуровевшие люди с горы, а его родной сын, Егор, даже не взглянул на отца, то Михей понял, что жить ему больше нельзя… Он никогда не был трусом и не боялся расплаты, он её принимал заслуженно.

Но, захотелось умереть самому, опалённый этой идеей, он воспрянул духом и стал лихорадочно соображать, как это сделать.

Когда его позорно, не по-казачьи, взгромоздили на лошадь и сын молчком пошёл рядом, Михей тихо окликнул его, Егор не отозвался… Но всё же услышал слова отца:

— Прости, сынок… я, верно, счас помру. Не поминай лихом. Всё же, помру на своей земле…

Егор не придал значения этому, а когда началась переправа выше буйного переката, Михей выдрал руки из верёвок и сиганул в самую кипень грохочущей меж камней воды.

— Хорошую смерть обрёл, — проговорил завистливо один из пленных.

— Хорошую, — отозвался Егор…

Через два года Быковы опять вернулись в свой дом на Алдане. Истосковался Егор по друзьям-товарищам, не смог жить вблизи того места, где был похоронен Игнатий Парфёнов, изболелся душой.

На Алдане уже работало шесть драг. Незаметный разросся и был указом наречён городом. Егор отказался от конторской работы, пошёл кайлить пески в бригаду Петра Вагина.

Опять сблизился с Николаем Коркуновым. Они часто наведывались друг к другу в гости, все праздники отмечали вместе. И всегда на столе под ломтем свежего хлеба одиноко томился стакан Игнатия Парфёнова.

За ударный труд Быкова премировали путёвкой в Кисловодск. Поначалу он ехать не собирался, но Тоня и друзья уговорили его отдохнуть, попарить косточки, посмотреть страну. На курорт Егор выбрался в конце мая. За пять дней до окончания путёвки сбежал из санатория и двинул в Москву.

Там его и прихватила война. Сунулся в свой наркомат, а ему приказали ехать немедленно в Алдан. На геологов и горняков золотой промышленности временно распространялась бронь.

Люди затаив дыхание слушали на улицах у репродукторов сводки Информбюро, горестно качали головами, немец пёр неистово.

Москва была затемнена. Выглядела строгой и деловитой. Егор уже купил билет и слонялся по вокзалу без дела.

Натужно пыхтели паровозы. Ехали на фронт воины. На платформах под брезентом горбатились танки, пушки. Быков рвался всей душой на передовую, а приходилось отправляться в глубокий тыл.

К полуночи добрался со своим деревянным сундучком до приёмной НКВД и дежурному майору протянул карманные часы с дарственной надписью…

— Ого! От ОГПУ.

Через месяц Егор Быков уже летел за линию фронта. В тесном салоне дремали парашютисты, зажав автоматы меж колен.

Егор всё дальше уносился от Якутии. Там в это время наступает утро. Он явственно представил летний рассвет над Алданом, Становым хребтом, Джугджуром, ошеломляющую чистоту красок, прохладное дуновение раннего ветерка и сокрытые лёгким туманом ещё сонные реки.

Он услышал рёв Фомина переката… отчаянные крики Марико. Увидел как-то неясно испуганную Тоню на радиогоре в первый их вечер.

А уж Игнаха-Сохач проявился, отпечатался в его сознании — весь, до мельчайшей волосинки в бороде, до последнего смертного хрипа. «Верую-у!» Был он почему-то с Рево и Люцией на руках, весело хохотал и щекотал их лица колючей бородой.

Быков вздрогнул и очнулся от громкого голоса выглянувшего из кабины лётчика:

— Пошли-и, хлопцы! Пошли, братки!

— Ясно дело, пошли, — невольно вырвалось у Егора. Он легко и тренированно прянул в темь.