— Что такое? — крикнул Зверев, державший брандспойт.
— Погоди, — ответил Усольцев, пробираясь к забою. — Пусть выйдет пар.
Зверев положил горячий, обвернутый тряпками брандспойт, присел на корточки и стал слушать.
Усольцев тоже присел и, опираясь о мокрую землю рукою, прислушался. Где-то внутри забоя, во чреве мерзлой скалы, редко и слабо била кайла.
Зверев и Усольцев, сдерживая дыхание, прижались к мерзлоте; стало слышно даже, как кайла ударялась обушком о земляную кровлю и шуршала падающая галька.
Усольцев взволнованно схватился рукою за плечо Зверева.
Зверев вскочил и плечом, всей тяжестью своего тела ударил в стену, застонал, откинулся назад, опять ударил плечом в стену и, проломив ее, упал туда — в пустоту...
Данила Жмаев с затупленной и отшлифованной о землю белой, как серебро, кайлою, неловко подвернув под себя ноги, лежал у самой пробоины, сбитый толчком Зверева, ослепленный электрическим светом, задохнувшись от чистого воздуха.
К Даниле пропустили врача. Но в дыре, пробитою Данилою сквозь скалу, второму человеку встать было негде. Афанас подхватил Данилу под мышки, осторожно выволок его в просечку, поднял и понес его в коридор. Там он положил Данилу на носилки, и врач, растерявшийся от радостного волнения и перезабывший, что надо делать, суматошно засуетился около него.
Данила лежал неподвижно, как мертвый, закрыв глаза, и дышал редкими, свистящими, слабыми вздохами.
Перед ним, как скошенная, упала на колени Настенька и, сжав руки, с мольбою смотрела то на мужа, то на врача.
Фельдшер Лоншаков влил в рот Данилы разбавленного водой красного вина. Данила пошевелил губами, повернул голову набок и, опираясь локтем, поднялся. Ему помогли сесть. Он на секунду открыл глаза, увидел Настеньку, протянул ей руку, и опять веки его сомкнулись.
Настенька схватила его тяжелую черную руку и, плача и улыбаясь, стала целовать ее.
— Сумку! — оглядываясь на Лоншакова, сказал врач. — Сумку санитарную! — закричал он и, сейчас же вспомнив, что сумка висит на его же плече, достал из нее дымчатые очки и надел их Даниле.
Тогда Данила открыл глаза, сам взял у Лоншакова воду и жадно выпил ее.
Свиридова и Усольцев принесли бледного и мертвенно обвисшего у них на руках Гошку.
Афанас и Ли Чан-чу принесли Костю.
К нему бросилась мать, схватила горячую его руку, пощупала лоб и лицо. Напуганно и ревниво озираясь, — не отобрали бы у ней снова сына, — она сама напоила его, умыла лицо, проворно — откуда только и силы взялись — протерла спиртом царапины и сменила на нем рубашку.
Косте дали еще воды с вином; он, не открывая глаз, выпил ее и приподнялся. Мать изо всех сил удерживала его. Но он поднялся на ноги и, открыв глаза, качаясь, вгляделся в мать.
— Мама, — сказал он невнятно.
Мать прижалась к его груди, она нежно гладила его волосы старыми плохо сгибающимися пальцами.
Афанас глянул на Елизаровну и бросился в угол коридора.
Последнего, Чи-Фу, принес Иннокентий Зверев. Старшинка нес его, как ребенка, прижав к груди. Лоншаков и санитары, бросившись к Звереву, хотели принять от него Чи-Фу, но Иннокентий молча шагал по коридору, не обращая на них внимания.
Около пустых носилок Зверев увидел стоявшего Данилу. Осунувшийся, худой и черный Данила густо зарос бородою, зубы его были обнажены, свалявшийся чуб лежал на глазу. Данила пошатывался, а в глазах светилась радость.
Зверев положил Чи-Фу на носилки и, шагнув, судорожно обнял Данилу.
А наверху, вокруг копра «Сухой», собралось уже все население Мунги.
Старатели шахт Мунги пришли со своими знаменами, с портретами Ленина и Сталина.
Но вот по толпам старателей сдержанным говором прокатилось известие:
— Пробились!..
Наступило тяжелое молчание. Замкнув круг, старатели застыли в ожидании, пристально глядя на приемную площадку и Глотова, приготовившегося к приемке бадьи.
Никто не шевелился, никто не обронил ни слова.
Неожиданно звякнул сигнальный шахтный звонок, прозвучав для старателей оглушительней выстрела. Старатели дрогнули и подались вперед.