збойнике, разбойником понужает, того и гляди, середь белаго дня зарежут... Приезжаю в Куляшево, к знакомому мужику: "Пособи, родимый, лошадка потерялась".-- "Не знаю, говорит, ничего не знаю". У них у всех такая привычка: все "не знаю". А я думаю: "Врешь, негде быть лошади, окромя вас, долгоспинников". Мы их долгоспинниками зовем, потому все до единаго так медведями и глядят, точно вот с берлоги сейчас подняли. Пожил я этак денька два в Куляшеве, а толку нет. Купил вина, угостил хозяина и говорю ему: "Скажи, говорю, дядя, где лошадь?" -- "Да, ведь, не твоя, говорит,-- о чем печалуешься?" -- "Это ужь, говорю, мое дело, а твое -- скажи, где лошадь". Посмотрел он на меня: "Так и быть, говорит, уважу по старой дружбе; ступай, говорит, к Тишке". Прихожу. "Ладно, говорит, знаю, где твоя лошадь, только, говорит, за труды мне четвертную".-- "Ах ты, думаю, разбойник этакий", а делать нечего. "Бери, говорю, синенькую". Поторговались маненько и порешили на ней. Повел он меня во двор: "Ищи, говорит, лошадь,-- она здесь". Я поглядел, походил, в конюшне стоит лошадь, да не та, а больше негде ей быть. "Разе, говорю, под полом спрятана?" -- "Нет, говорить, ищи". Смотрю, стоит амбарушка махонькая, размахонькая, в какой овец держат,-- ну, и дверь проделана тоже махонькая. Я раньше поглядывал на эту дверку, да думаю, буланка -- большая лошадь, а тут и овце едва пролезть. Смотрел, смотрел на меня Тишка, усмехнулся, толкнул дверь ногой: "Вот, говорит, твоя лошадь, получай". Я нагнулся, заглянул в клетушку: точно, буланка Василисы Мироновны стоит и сено жует. "Ах, вы, разбойники, думаю, куда этакую лошадь затащили, а вот как, мол, вы ее оттедова добывать будете". Так они, подлецы, что сделали: взяли ее повадили, связали, да из хлева-то на катках и выкатили. Взял я эту самую буланку, да, по добру но здорову, домой скорей, а этот еретик Тишка и говорит: "Напредки, говорит, не обезжайте мимо-то".-- "Ладно, мол, добрый человек, как ни на-есть, ежели доведется, так десять верст околицы мимо вашего проклятаго гнезда".-- "Хорошо, говорит Тишка, не больно закаявайся,-- к нам и получше тебя ездят,-- а то, говорит, мы шутить не любим". Старик задумался, а потом улыбнулся и, подняв единственный глаз на меня, проговорил: -- А ведь эти долгоспинники тогда чуть-чуть меня не порешили... -- Это как? -- Самым простым манером, только "Разбойник" вынес,-- не без гордости проговорил Савва Евстигнеич.-- Как выручил я от Тишки лошадь, сейчас же и собрался в дорогу, а был ужь час девятый на дворе, по летнему делу смеркаться начинало. Уговаривал, было, меня хозяин остаться переночевать, да ужь больно было мне муторно глядеть-то на них, разбойников! "Не пришлось бы воротиться,-- говорит мне хозяин,-- дорога-то больно плоха, своротов много".-- "Нет, моле, видно не доведется воротиться, а дорогу, мол, лучше тебя знаем". еду. Отехал верст с пять -- стемнело. Опустил поводья, думаю, "Разбойник" сам дорогу найдет, потому ночью видит, как все равно кошка, и по духу знает, куда ехать. Только задумался я этак маненечко, а дорога шла под гору, да такая скверная, только чертям ездить,-- вдруг из стороны прямо к "Разбойнику" двое за повод хвать!... "Ах, вы, еретики этакие!-- кричу им.-- Что вы, кричу, окаянные, делаете? Я вот вам!" А у самого и оборонки-то никакой в те поры, как нарочно, не случилось... "Разбойник" сейчас на дыбы да одного ножкой -- чук!-- тот кубарем и скатился под, гору, а сам вперед. Только гора крутая-прекрутая, и ходу нам, окромя шагу, нет, да и то гляди в оба, шею как бы не сломать. Спустились мы этаким манером в лог,-- глубокий такой лог,-- опять из стороны кто-то как хлопнется под ноги "Разбойнику". Другая бы лошадь десять раз сбросила, а "Разбойник" только перескочил, и опять вперед. Думаю, дело плохо,-- пожалуй, ни за грош порешат. Пригнулся я к самой шее "Разбойника" и думаю: "ну, теперь сослужи мне службу, вынеси,-- озолочу". Только стали подниматься в гору, опять на дорогу: хлоп!-- опять. "Разбойник" перескочил, а я слышу, начинает лошадь сердиться, храпит, дрожит. Только бы, думаю, на гору подняться, а там поминай как звали! А они, еретики, догадливы были: как только стал я подезжать на верх-то, слышу, точно в стороне опять что-то потрескивает, а сам лежу на "Разбойнике", прильнул, сердце так и бьется. Вдруг поперек дороги двое на лошадях: значит -- ни взад, ни вперед. Делать нечего, сотворил про себя молитву, погладил "Разбойника" по шее, а сам по-разбойничьи на один бок свесился да как свисну: "Разбойник" -- вперед, да и полетел, что твой ветер, а они нам в догонку давай палить. Так ты не поверишь, эти двадцать верст до Стараго завода мы сделали в полчаса, даже меньше чем в полчаса. Погнались было за нами, да на двух верстах отстали. Приехали мы домой целы и невредимы и буланку привели. Привязал я "Разбойника" к столбу,-- весь в мыле, сердечный,-- снял шапку да в ноги ему, ей-богу, так и повалился в ноги. "Спасибо, говорю, сослужил ты мне службу верой и правдой! По конец жизни буду помнить твою службу!" Старик замолчал и, низко свесив голову, о чем-то задумался; вероятно, пред ним протянулись другия воспоминания долгой, полной приключениями, жизни. Он, в теперешней своей позе, так и просился на картину: ворот красной рубахи был растегнут и открывал могучую, обросшую волосами, грудь; загорелая широкая шея точно была отлита из бронзы; седая окладистая борода и седыя брови несколько смягчали эту ничем несокрушимую силу в образе человеческом. Старик долго и сосредоточенно смотрел своим одиноким глазом, пока я не прервал этого молчания вопросом, где он достал свою лошадь. -- Это было лет семь тому назад,-- заговорил старик,-- я тогда с гуртовщиками ходил в степи. Гнали из-под Семипалатинска косяков пять лошадей в Старый завод на ярмарку. Дело было на полдороге. Стали нас больно обижать кыргызы, все ладили отбить лошадей, да не удавалось... Больно ужь один надоел: и день и ночь так и вертится у нас в глазах. Мы ужь думали, что это дьявол, а не человек, потому то назади нас, то впереди, и не о дву-конь, а все на одной гнеденькой лошаденке, как бес перед заутреней, вертится... Ужь мы его ловить пытались, пытались,-- куда тебе! Гикнет по-ихнему, да как сквозь землю и провалится... Ищи его по степи-то. Скорее ветер догонишь, чем его, окаяннаго... А хозяин над нами потешается: "Куда-де вам, вахлакам, кыргыза ловить". И так это мне обидно стало, что даже ночью, проклятый, снился, а под конец я из-за него и пищи-то лишился: есть не могу, спать не могу, тоска напала, и все думаю о лошаде, каким бы ни-на-есть манером добыть ее из-под кыргыза. Старик замолчал, а потом совершенно другим тоном добавил: -- А ведь я этого самаго кыргыза пристрелил... Я долго разсматривал выражение лица Саввы Евстигнеича: хоть бы малейшая тень, хоть бы одна морщинка,-- нет, такое же доброе, хорошее выражение на лице, как ночью, когда старик разсказывал Василисе Мироновне о котятах. -- Тебе не жаль его? -- Кого это? -- Ну, да киргиза, котораго... -- Котораго я убил?... Да чего мне его жалеть-то?-- с удивлением заговорил старик. -- Как чего жалеть?... Да ведь он -- человек? -- Ну, ужь, это ты, барин, напрасно,-- заговорил старик, обидевшись и с некоторым сожалением глядя на меня.-- Какой же он человек? Я лошадь пожалею, собаку пожалею, потому они хозяина знают и добро помнят, а кыргыз -- што? Кыргыз -- нехристь, погань, значит -- туда ему и дорога!... Они нашего брата не больно жалеют... В степи-то один Бог да Никола,-- твори, чего хочешь! Я несколько успокоился, потому что подобное разсуждение походило хоть немного на логику, но распрашивать дальше об обстоятельствах, сопровождавших приобретение лошади, я не имел желания. Солнце начинало уже клониться к горизонту, зной летняго дня заметно спадал,-- значит, пора было отправляться в дорогу. Еще раз распросив старика подробно о дороге, я начал с ним прощаться. -- Погоди, востроногой!-- послышался из балагана голос Василисы Мироновны.-- Опять, пожалуй, заплутаешься... Нам с Калинычем тоже пора отправляться,-- дойдешь с нами до поворота на Момыниху, а там ужь слепой выйдет. Мне пришлось только согласиться на это приглашение. Лошади были скоро оседланы и, простившись со стариком, мы втроем двинулись в путь. Балаган со стариком и мальчиком скрылся из наших глаз на первом повороте едва заметной лесной тропинки, по которой мы взяли наш курс. Василиса Мироновна ехала настоящею амазонкой на своей буланке,-- вероятно, той самой, о которой разсказывал старик. Сидела она в высоком киргизском седле по-мужски, молодцом, хоть это и не совсем гармонировано с ея кубовым сарафаном и темным платком на голове. Калин Калиныч, видимо, никогда не ездил верхом и сидел на своей убогой сивенькой лошадке как мешок, набитый травой. Василиса Мироновна ехала впереди, я старался держаться с нею наровне, а Калин Калиныч замыкал эту торжественную процессию. -- Вы куда же это едете, Василиса Мироновна?-- спросил я свою спутницу. -- А тут есть в горах одна могилка, старца Антония, так вот мы туда едем. -- Зачем? -- А на поклонение,-- весело отвечала Василиса Мироновна.-- Там наших об эту пору, под Петров день, видимо-невидимо собирается, тыщев до трех. Всю дорогу до Момынихи мы проболтали самым веселым образом, так как у нас нашлось очень много общих знакомых. Калин Калиныч иногда вмешивался в наш разговор, но больше молчал, потел, вздыхал, кашлял, постоянно утирался своим платком с изображением сражения, сморкался прямо в физиономию какому-то сердитому генералу и не пропускал случая в п