к столбу,-- весь в мыле, сердечный,-- снял шапку да в ноги ему, ей-богу, так и повалился в ноги. "Спасибо, говорю, сослужил ты мне службу верой и правдой! По конец жизни буду помнить твою службу!" Старик замолчал и, низко свесив голову, о чем-то задумался; вероятно, пред ним протянулись другия воспоминания долгой, полной приключениями, жизни. Он, в теперешней своей позе, так и просился на картину: ворот красной рубахи был растегнут и открывал могучую, обросшую волосами, грудь; загорелая широкая шея точно была отлита из бронзы; седая окладистая борода и седыя брови несколько смягчали эту ничем несокрушимую силу в образе человеческом. Старик долго и сосредоточенно смотрел своим одиноким глазом, пока я не прервал этого молчания вопросом, где он достал свою лошадь. -- Это было лет семь тому назад,-- заговорил старик,-- я тогда с гуртовщиками ходил в степи. Гнали из-под Семипалатинска косяков пять лошадей в Старый завод на ярмарку. Дело было на полдороге. Стали нас больно обижать кыргызы, все ладили отбить лошадей, да не удавалось... Больно ужь один надоел: и день и ночь так и вертится у нас в глазах. Мы ужь думали, что это дьявол, а не человек, потому то назади нас, то впереди, и не о дву-конь, а все на одной гнеденькой лошаденке, как бес перед заутреней, вертится... Ужь мы его ловить пытались, пытались,-- куда тебе! Гикнет по-ихнему, да как сквозь землю и провалится... Ищи его по степи-то. Скорее ветер догонишь, чем его, окаяннаго... А хозяин над нами потешается: "Куда-де вам, вахлакам, кыргыза ловить". И так это мне обидно стало, что даже ночью, проклятый, снился, а под конец я из-за него и пищи-то лишился: есть не могу, спать не могу, тоска напала, и все думаю о лошаде, каким бы ни-на-есть манером добыть ее из-под кыргыза. Старик замолчал, а потом совершенно другим тоном добавил: -- А ведь я этого самаго кыргыза пристрелил... Я долго разсматривал выражение лица Саввы Евстигнеича: хоть бы малейшая тень, хоть бы одна морщинка,-- нет, такое же доброе, хорошее выражение на лице, как ночью, когда старик разсказывал Василисе Мироновне о котятах. -- Тебе не жаль его? -- Кого это? -- Ну, да киргиза, котораго... -- Котораго я убил?... Да чего мне его жалеть-то?-- с удивлением заговорил старик. -- Как чего жалеть?... Да ведь он -- человек? -- Ну, ужь, это ты, барин, напрасно,-- заговорил старик, обидевшись и с некоторым сожалением глядя на меня.-- Какой же он человек? Я лошадь пожалею, собаку пожалею, потому они хозяина знают и добро помнят, а кыргыз -- што? Кыргыз -- нехристь, погань, значит -- туда ему и дорога!... Они нашего брата не больно жалеют... В степи-то один Бог да Никола,-- твори, чего хочешь! Я несколько успокоился, потому что подобное разсуждение походило хоть немного на логику, но распрашивать дальше об обстоятельствах, сопровождавших приобретение лошади, я не имел желания. Солнце начинало уже клониться к горизонту, зной летняго дня заметно спадал,-- значит, пора было отправляться в дорогу. Еще раз распросив старика подробно о дороге, я начал с ним прощаться. -- Погоди, востроногой!-- послышался из балагана голос Василисы Мироновны.-- Опять, пожалуй, заплутаешься... Нам с Калинычем тоже пора отправляться,-- дойдешь с нами до поворота на Момыниху, а там ужь слепой выйдет. Мне пришлось только согласиться на это приглашение. Лошади были скоро оседланы и, простившись со стариком, мы втроем двинулись в путь. Балаган со стариком и мальчиком скрылся из наших глаз на первом повороте едва заметной лесной тропинки, по которой мы взяли наш курс. Василиса Мироновна ехала настоящею амазонкой на своей буланке,-- вероятно, той самой, о которой разсказывал старик. Сидела она в высоком киргизском седле по-мужски, молодцом, хоть это и не совсем гармонировано с ея кубовым сарафаном и темным платком на голове. Калин Калиныч, видимо, никогда не ездил верхом и сидел на своей убогой сивенькой лошадке как мешок, набитый травой. Василиса Мироновна ехала впереди, я старался держаться с нею наровне, а Калин Калиныч замыкал эту торжественную процессию. -- Вы куда же это едете, Василиса Мироновна?-- спросил я свою спутницу. -- А тут есть в горах одна могилка, старца Антония, так вот мы туда едем. -- Зачем? -- А на поклонение,-- весело отвечала Василиса Мироновна.-- Там наших об эту пору, под Петров день, видимо-невидимо собирается, тыщев до трех. Всю дорогу до Момынихи мы проболтали самым веселым образом, так как у нас нашлось очень много общих знакомых. Калин Калиныч иногда вмешивался в наш разговор, но больше молчал, потел, вздыхал, кашлял, постоянно утирался своим платком с изображением сражения, сморкался прямо в физиономию какому-то сердитому генералу и не пропускал случая в приличных местах посмеяться дребезжавшим, с проскакивавшими детскими нотками, смехом. -- Вот и Момыниха!-- заговорила Василиса Мироновна, когда наша тропинка начала огибать какую-то гору и направо отделила другую дорожку.-- Вот ступай направо,-- прямо на Момыниху и выйдешь. -- Спасибо, Василиса Мироновна! Прощайте. -- Ладно, не поминай лихом, а когда будешь в Старом заводе, не проходи мимо моей-то избушки!-- весело прощалась со мной Василиса Мироновна. Я свернул на новую тропинку, а моя мужественная спутница продолжала путь в сопровождении своего мешковатаго рыцаря. Я остановился и долго провожал глазами эту странную пару, пока она не скрылась в лесу, смешанном из елей, сосен и берез.