наш, за это Младенцева из учителей в три шеи. -- Ну-с, а публика что смотрит, когда Штукмахер с Димитраки актеров колотят? -- Публика?... Да ведь они и публику не хуже нас ругают, так ужь мы привыкли к этому. В последний раз у нас спектакль был назначен в заводских конюшнях. Устроили сцену, места для публики. Только является Штукмахер, взял да комнату, из которой должны выходить актеры на сцену, и велел запереть, а нам на сцену и пришлось лазить со стороны публики... Ей-богу! А Штукмахер кричит: "А, такие сякие, пусть лазят, как собаки!..." Однако, прощайте,-- проговорила Евмения серьезным голосом, поднимаясь с места.-- Мне пора домой... Вон адвокат Печенкина высматривает меня, чтобы душу тянуть. Ведь, я свидетельница по этому дурацкому делу Гвоздева с Печенкиным, вот и пристают с ножом к горлу. Прощайте! Я сегодня страшно устала,-- говорила разбитым голосом Евмения, протягивая мне руку.-- Вероятно, увидимся на суде. Я проводил девушку до передней. Она молча кивнула мне головой и, быстро одевшись в какое-то ветхое пальто, исчезла в дверях. Вернувшись в клуб, я еще долго толкался между остальною публикой, продолжая думать об этом странном маленьком существе, повидимому, сгоравшем от избытка сил. У меня еще стоял в ушах ея дикий смех, резкая интонация голоса и те печальныя ноты, которыя прорывались так неожиданно сквозь эту бравировку и отчаянную веселость; в этом странном, злобно-подвижном лице учительницы скользило общею тенью что-то недосказанное, что-то, что давило ее и просило выхода. Маленькая комната с полками книг, фотографиями знаменитостей, кипами бумаг и гитарой в углу, затем сцена с Праведным и, наконец, этот разговор в клубе -- все это освещало Евмению с совершенно противоположных, ничего не имевших между собой общаго, сторон: то учительница, считающая верхом блаженства носить стриженые волосы и говорить дерзкия слова-то куртизанка, делающая глазки и кокетничающая с первым встречным; то будущая Рашель... Это были такия противоречия, которыя никак не укладывались в голове. Этому клубному дню суждено было закончиться крупным скандалом, героями котораго явились Заверткин и Димитраки. Еще с самаго начала вечера Заверткин заметил шашни Димитраки, но, как истинный европеец и образованный человек, он смолчал; а когда Димитраки, сидевший рядом с женой Заверткина, дошел до непозволительных вольностей, Заверткин уже не мог этого перенести и влепил греку полновесную затрещину. Эти неожиданно обострившияся отношения быстро перешли в драку, а затем в ужаснейшую свалку, так что недавние друзья, цвет и краса старозаводской jeuneiisse dorée, долго катались по полу, испуская дикие вопли, пока Пальцев не вылил на них три графина холодной воды. -- Нет, Пальцев, ты понимаешь, зачем он с моей женой шашни заводит?-- кричал Заверткин, поправляя сехавший на горло жилет. -- Нельзя, ангел мой... Общественное место, ангел мои,-- успокоивал Пальцев, стараясь увести расходившагося супруга в буфет. -- Нет, ты скажи, что бы ты сделал, еслибы... еслибы твоей жене... а? Жене, а?!... Ведь я сам видел!... -- Я, ангел мой, на твоем месте выпил бы стакан холодной воды... Димитраки во время этого разговора успел улизнуть с порядочною царапиной на носу в буфет, где спешил привести в порядок некоторыя подробности в своем туалете,-- оне нуждались в серьезной ремонтировке. Эта буря в стакане воды так же неожиданно улеглась, как и возникла. Через каких-нибудь полчаса, благодаря стараниям Пальцева, недавние враги не только помирились, но даже разцеловались и, по требованию публики, исполнили "Стрелка". Димитраки и в пении хитрил: нет-нет -- и сфальшивит; но за то Заверткин был решительно неподражаем. Правда, он пел козлиным голосом и жестоко врал, но за то свое пение сопровождал такими красноречивыми жестами, так уморительно вздрагивал плечами и головой, что вся публика хохотала над ним до упаду. Даже сам "Министр" не избег этого воодушевления, так неожиданно охватившаго все общество, и побрел из клуба на свое пепелище, напевая себе под нос: О-он им было То и се, то и с-се, Н-но напр-расно было все, Бы-ыло все -- се... Да! Публика в буфете сильно поредела; оставались только клубные завсегдатаи. Печенкин давно нагрузился и сидел в буфете, опустив на грудь свою седую буйную голову. Что-то в роде раздумья накатилось на этого неистоваго сына природы, и трудно было сказать, о чем он думал: вставало ли перед его глазами его прошлое, или заботило его неизвестное будущее, или, может-быть, царь-хмель клонил долу эту седую голову. "Мамочка" тоже дремал, потягивая шампанское. -- "Мамочка", а "Мамочка",-- тихо говорил Печенкин, не подымая головы.-- Скучно, "Мамочка"... Спой, "Мамочка", "Воробышка". "Мамочка" откашлялся, поправил усы и приятным баритоном запел известную песню: У воробышка головушка болела, Да, ах, болела, болела!... -- О-охо-хо! Болела,-- шептал Печенкин, покачивая своей большой, как пивной котел, головой.-- Спасибо, "Мамочка", утешил старика... На одну ножку он припадает, Да, ах, все припадает!.. Выслушать знаменитое дело Печенкина с Гвоздевым мне не удалось, потому что оно было отложено за неявкой какого-то очень важнаго свидетеля.