Выбрать главу

Отлично! — бормочет он под нос. — Отли-ично! О-очень хорошо! И тут раздается перестук колесиков, и в бокс въезжает каталка с Кирюхиным. Медсестры поспешили, теперь мгновенно поняли это, но уже поздно, а Салтыкову того и надо.

— Отлично! — говорит он, сверкая очками. — Давайте, давайте! Располагайтесь! Только надолго не рассчитывайте.

— Что? Что такое? — обеспокоенно приподнимает голову Кирюхин. — Чего вы, товарищ?

— Ни-че-го! — отрубает Салтыков. — Извольте располагаться! Прошу! По тому, как он это произносит, Кирюхин с обостренной чуткостью незрячего сразу улавливает неладное, эту внезапную, окружившую его напряженность общего молчания.

— Эй! — встревоженною говорит он. — Мужики! Что за дела? Об чем звон?

Больные, пришедшие с ним, те самые здоровенные парни, понуро молчат.

— Ничего, ничего, — с таящей недоброе усмешкой, многообещающе кивает Салтыков. — Ложитесь себе на здоровье.

— Ложись, Пашка, — касается плеча Кирюхина один из больных, — все нормально.

Но Кирюхин уже все понял.

— Да ладно, — хмуро говорит он. — Зачем эта… фигня?.. Мне ж без разницы. Не люблю я все эти…

Салтыков важно шествует к двери и выходит.

— О! Брюхо-то понес! — провожает его Маша. — Оп, оп, — она ковыляет вслед за ним, показывая, как тот пошел, — царь-султан как есть!

— Ложитесь, Кирюхин, — глухо говорю я, ощущая вину перед ним: не уберег от этих волнений, от разговоров.

— Обиделся, что ли? Согнал я его? — озабоченно спрашивает Кирюхин. — Вот ведь дрянь какая вышла! Старый мужик, что ли?

— Лежи, Паша, спокойно, — говорю я ему. — Сделано как нужно.

— И не думай ничего, — поддерживает Наташа, — уж поверь.

Но мне сейчас как-то мало радости от того, что все сделано «по закону». Я выхожу из бокса. Наташа подходит ко мне в коридоре:

— Ладно, Александр Павлович, не переживайте. Всё правильно.

— Да знаю! Противно только очень, понимаешь?

Ее глаза улыбаются мне ободряюще, и я благодарно киваю.

— И ты наплюй. Мало ли таких вот…

— А я уж и забыла. Правда. А Маша-то наша — чудо, да?

— Чудо, да…

А чудо-Маша, широко размахивая руками, марширует в дальний конец коридора. А Витька ведет за руку в уборную плешивого деда, круглоголового и остроносенького, с бесцветным пушком на затылке, похожего на большого слабого цыпленка, а больной Салтыков Борис Борисович направляется на лестницу, и я даже знаю зачем.

Вот он мелькнул и скрылся за стеклами — прошел и пропал призрачной тенью, но он не исчез, он есть. Пусть так. Я готов ко всему.

Ко всему?

Или это только слова в попытке наконец-то увидеть себя таким, как тот парень на обложке спортивного журнала? А как давно это было! Много лет отлетело…

Он стоял у зеркала в спортзале, на пластиковом блестящем полу, стоял, развернув грудь и плечи, вздув каждую мышцу, весь обросший буграми и бугорками напружиненной загорелой плоти. Шары бицепсов были врезаны в литые тяжелые руки, живот втянут и разделен на выпуклые квадратики, как на белых античных статуях, красные плавочки обтягивали круглые ягодицы, выпиравшие из тоненькой талии под широчайшей треугольной спиной.

С мальчишеской завистью я все рассматривал эту фотографию — хотелось «накачаться» и быть таким же, и тогда, придя на пляж, небрежно сбросив рубашку, и я пыхтел с гантелями, с пудовичками, подкидывал и ловил, растягивая сухожилия.

Мне было семнадцать или восемнадцать. Впереди предстояли годы и годы этой возни с железом, а мышцы росли еле-еле, и через несколько месяцев мне сделалось лень дважды в неделю убивать, вгоняя в мясо, три часа такого короткого молодого дня… Гантели пылились под кроватью, потом я снова брался и вновь бросал заниматься, хотя радостно бывало шагать вечерами, ощущая кипение и огонь в каждой жилке набухших, усталых мышц. Потом мне стала нужна не сила, а точность в руках, потом я понял, что можно прожить и без наглядно-показательной мускулатуры, что вообще можно без многого прожить, — мысль эта сама по себе облегчила мой бег по кругам заданной судьбой дистанции…

Но иногда вдруг черные гантели с тупым коротким звоном пристукнут друг о друга, я вспоминаю так и не исполнившуюся мечту о красивом и стройном себе, и стыд приходит на миг и сразу отпускает при мысли о том, что гантелями все равно не исправить ног, искривленных послевоенным рахитом.

А рахит — это детство, длинный серый день, рыбий жир, конфеты «Коровка» россыпью. Это запах картошки и керосина, московский двор и бульвар, злая соседка в кухне, за что-то ненавидящая маму, это…