Выбрать главу

Голоса вокруг были стерты от усталости, а после замелькало перед ним кричащее, плачущее, сопливое множество детских лиц, среди которых он тотчас и затерялся. Стриженные под «нулевку», кто в чем, потерянные в панике бегств и бомбежек, найденные в развалинах, не сознающие сиротства, они ехали куда-то, спали на чем-то, кормились из дымящих ведер, сбиваясь в кучки, терялись и находились вновь; на них орали, кормили с ложки, плача и улыбаясь, и снова везли, сгоняя в маленькие гурты сорванными голосами, распределяли по комнатам, вагончикам, подводам, пересчитывали по головам — и среди них несло куда-то и его, Сережу Хлебова, падающего в темноту и вновь находящего себя то на каких-то дощатых платформах, то за миской картошки, то в детдомовской рубашонке…

Он болел — и его выхаживали, он вшивел — обрабатывали керосином, купали, стригли, заставляли разучивать веселые песни, и так летело его младенчество — одинокой обгорелой травинкой среди стука вагонных колес и в реве паровозов…

Однажды он увидел себя запертым за какую-то провинность в подпол амбара при детдомовском бараке.

Он дрожал от холода и все не мог одолеть скулящего плача — все виделся ему широченный зад колышущихся перед ним галифе, за которыми волокли его маленькое, с торчащими ребрышками, шестилетнее тело. В подполе было темно и зябко, но сквозь щели в полу пробивался свет: приглядевшись, он различил кучу тряпья — старые, драные мешки, сел на нее и зарылся глубоко-глубоко, чтобы унять дрожь. Мальчик сидел и прислушивался к звукам, шмыгая носом. Вдруг мороз ошпарил спину — он различил быстрый перестук мотнувшихся поверху коготков. Прямо по нему пробежало нечто цепкое, верткое, потом снова — судорожно-быстро, неуловимо, и он закричал, забился, зажмурив глаза и отмахиваясь руками. А крысы лезли и лезли, взлетали по стенам, прыгали через его голову, карабкались друг на друга, и крик его разгонял и вновь собирал жутких, снующих зверей.

Он не помнил, какая сила вырвала его из подвала, как вышиб подпорку воротец — может, кто и гнался за обезумевшим его тельцем… но над миром, прижав и распластавшись, висела война… Сбивая ноги, он бежал, не ведая куда.

Война грохотала в невидимой дали. Ползли эшелоны, катили эшелоны, выстаивали на узловых, ждали на полустанках и разъездах и снова гнали через страну тысячи вагонов с людьми, прокатом, крупой, накрытой брезентом техникой, сформированными частями резервов.

По тем путям и перегонам несла война Сережу Хлебова. Его ловили, затаскивали в детприемники, кормили, но он уже был отравлен волей одинокого бега и под любой крышей ждал подвала и крыс, поэтому срывался и убегал, перелетным птичьим чутьем уходя по дистанциям железных дорог — от зимы и смерти — на юг.

Стучат эшелоны, гудят эшелоны… Полетит с площадки теплушки надкушенное яблоко — палит солнце, лупит в торчащие лопатки, бежит себе дите, грызет чего-то, улыбается сквозь клочья пара… Дрогнет и сожмется летящее мимо солдатское сердце. Беги, беги, милый, беги, чумазый, — далек наш путь, ох, как далек наш путь, не дай тебе Бог…

Сколько брело и мыкалось их по стране — непойманных и беглых, ненайденных и вольных, сколько гибло их на проселках, под буферами составов от голода, от кровавых поносов и простуд — чьих-то детей, так недавно любимых, хрупких и нежных… И шагал на каком-то километре Сережа Хлебов, взбивал мелкую межшпальную щебенку носками еще крепких дамских тапочек: не первый день шел он, минуя кордоны линейных милиций, патрули на станциях, часовых у мостов, обходя санпропускники и вовремя прячась, чтоб проскользнуть, хитрить и врать, учиться воровать по мелочи, нарочно попадаться на кормежку и снова уходить…

Вечерело.

Солнце приуральского лета садилось в верхушки черных сосен. Повеяло холодком. А он шагал, упорно и бодро, — сама жизнь и частица огромной, всевмещающей жизни, шел, уже зная, что куда-нибудь да придет по вьющейся железной линии.

Он шел, обретая бесстрашие, уже привычный ночевать в разбитых вагонах, на полустанках, в штабелях вонючих смоленых шпал, и так нов, так ярок был всякий день его детства, так нужна была ему встреча.

Все тверже делалось мальчишечье, бесприютное, часто бьющееся маленькое сердце, и, верно, нужен он был зачем-то на земле — упорно хранила его от гибели какая-то сила.

Темнело. Солнце спускалось, станция метила впереди широким разливом колеи на многие стальные нити. Где ты, добрый человек?