Тоска жила в нем наяву и во снах. Он не хотел и не любил денег, водки, баб, детей. Желаний не осталось. Прожив тридцать восемь лет, он сумел полюбить только вора Спирю, сам толком не зная, за что и почему. За тридцать восемь лет он не работал ни часу и гордился этим. Теперь все сделалось смешно: Спиря какой-то, дурная гордость, постылые бабьи ласки за монету да марафет, пляжи юга — тоска! Скука и дешевка все, волчий юмор да обман! Он понял, подходя к сорока, откуда в нем эта блажь: иначе всё могло повернуться! Как — он не думал. Знал только: могло! Надо было деться куда-то, спрятаться от кого-то. И будто делалось жалко чего-то, как тогда в кино, когда забрел невзначай на „Калину красную“ и расквасился, сам себе не веря. Копец, копец!.. С повинной — пусть рыжие ходят. Дела варить? Будя, наварил. Забиться бы, как тогда, под вагончик, и куда-нибудь… не глядя… хоть с моста…
Но пробежал кто-то мимо сараюшки, где он прятался шестой час. Где ж это было? Кажется, в Ростове или в Киеве? А, без разницы! Ошибки не наблюдалось: то был старый „опер“ Сулимов, крупный спец по части захвата. Это ж надо — какие силы подняли на его берлогу! Ладно, будем на взводе. Сулимов брал его когда-то, много стволов тогда наставили, пришлось выходить. Здорово! Живой значит, полкан-Сулимов, гляди-ка!..».
А это кто там еще рыпается? Ну, мальчики, вам в такие дела ишшо не натикало..
Он посмотрел через щель сараюхи на небо. Дело к вечеру. Вот ведь смех никому-то он не нужный, и стольким его надо! Это чтоб, значит, по новой намотать или под «вершок»? Ну, мотать уж некуда, только ловят больно делово — шутить не станут.
Ай-лю-ли! Ай-лю-ли, Сулимов! Не авторитетно встал под выстрел! Или нарочно — жизнь под кон, чтоб нам себя выдать?
Он бесшумно взвел курок. Старая механика легко и привычно лежала в руке, и сулимовский лоб на прицеле. Шмальнуть? Юморист, сволочь! Ну, у нас в голове не сено.
Один из молодых — совсем салажонок — высунулся из-за поленницы. Дурашечка, хочешь в «тыкву» косточку вишневую?
— Степанов! — обернувшись на миг, резко крикнул Сулимов, но дверь уже вылетела с петель, с громом посыпались мокрые дрова. Сулимов не успел и тяжело упал на поленья. — Не стреля-ять!..
Всю жизнь он куда-то бежал. Всё бежал и бежал. Сначала это было игрой, потом стало работой, теперь — потребностью выжить.
Так бежал он и в этот мокрый весенний день, и вновь гнались за ним — в ненавистной форме и в штатском.
Он мог отстрельнуться, но словно забыл о «пушке», бежал напролом, скользил по глине, карабкался по склонам, по молодой яркой траве, грохался оземь, подбрасывал себя и бежал дальше, держа на прозрачный лесок.
Усталость овладела им. Она была во всем, всюду и везде. Усталость от бега всей жизни. Когда-то перебивало дыхание — сейчас задыхалась душа. Тело мешало ей, держало и не давало улететь быстрее, чем могло оно, это большое, тяжелое, хрипящее, бухающее ногами, открытое пистолетным стволам тело. Душа билась, просилась вон — оторваться и избавиться от этой ненужной, проклятой обузы. Да, он устал, он не мог, не хотел больше бежать. Пришла пора дать душе покой, но он нёсся вперед к леску — собранным, твердым клинком воли и ненависти — высоченный, белоголовый, в выбившейся рубашке в красный горошек.
Вот и опушка! Добежал! А силы остались где-то там, на дороге, на косогорах, но он бежал — душа вырвалась и волокла тело на буксире, на тонкой нитке…
Вечерело. За ним гнались шестеро, за их спинами корчился на земле раненый молодой курсант.
Много раз брали его, и много раз он уходил: в пиджаках, майках, ватниках, плащах, а в этот вечер — белая рубаха в красный горох — выноси!..
Нить меж телом и душой натянулась до боли: и боль была так остра, что тело особо опасного рецидивиста Хлебова стонало: оставь же, хватит, больше не могу, сполна!
Он уходил — не в первый раз, — и тогда главный из шестерых, бледный и уже немолодой, быстро выкрикнул остальным:
— Беглым, на поражение, огонь!
Белая спина запрыгала на «мушке», рванулся палец, и страшная сила порохового огня вышибла в донце маленькую пулю.
Он убегал, но округлая свинцовая капля, просверлив воздух, легко догнала его и вошла в одну из красных горошин…
Много месяцев отец и мать учили его ходить радовались каждому шагу, и вот маленькая пуля вмиг разучила: он упал, как в младенчестве, рухнул плашмя головой вперед, рябь пошла по его лицу, страшная боль прорезала насквозь, и он так был рад, что не надо больше никуда, вот и всё, можно полежать…