Выбрать главу

Чижов вчера точно все определил и зафиксировал: никто никому не нужен. Никто никому не верит, а главное — все слова, улыбки, обещания не принимаются никем всерьез. Каждый, зная себя, не может верить в чью-то искренность. Надо быть дураком, чтобы верить.

Логически все было абсолютно верно.

Но так же точно знал Марков, что эта логика не для него, что ему-то как раз лучше жить тем дураком, который верит. А верить он не мог, и тут сам собой возникал безвыходный замкнутый круг.

Пришла ночь. И странное дело: с этой ночи кончилась его мучительная бессонница, он спал тяжело, каменно, просыпался на рассвете от прикосновения к горячей коже мокрого холодного градусника в том же положении, в каком засыпал.

Грустные сны снились ему под утро.

Появлялся Чижов, тот, прежний, и Марков что-то ему доказывал, с особой радостью, что бывает только в хороших снах, чувствовал: учитель все понимает, до последних крупинок.

Снились ему огни аэропортов. Пестрые бесконечные монтажные провода. Много синей воды.

Сны были как некогда реальные, яркоцветные. Лучше было не просыпаться после таких снов!

Но надо было вставать, добираться на ощупь до умывальника, нюхать, чтоб не перепутать тюбики с зубной пастой и кремом для бритья, осторожно, обходя рубцы, сбривать щетину, ползти вдоль стенки на завтрак, что-то говорить в ответ на вопросы:

— Ну что, Володь! Лежим?

— Тебе масло как? На хлеб намазать или в кашу?

— Те-те-те… размахался! Смотри, сейчас стаканы все поколотишь! Ты, Володь, борьбой не занимался? Здоров ты, парень!..

Снова потянулись долгие, томительные больничные недели, заполненные каплями, уколами, процедурами… мыслями. Марков почти не выбирался из своей комнатки. Ждал. От судьбы, способной на всякие повороты, от Михайлова, от далекого — до которого надо было еще попросту дожить — февраля, марта или июня, когда должно было наконец что-то сказаться, что-то подействовать по не ахти каким уверенным обещаниям доктора Каревой Натальи Владимировны, его палатного врача.

Он ничего не загадывал. Он только ждал, когда проползет время. Все его руки были е красных точках внутривенных инъекций, ему делали переливания, пропускали через глаз токи высокой частоты, вводили под воспаленное веко кислород, но глаз по-прежнему был заполнен темными сгустками крови. Они не рассасывались.

Пусть острая боль простреливает голову. Пусть мутит от мерзкой, тягучей, сладкой до горечи жидкости, прозываемой глицеролом — хочешь не хочешь, два стакана в сутки надо было влить в желудок. Ради того, чтобы увидеть Сережку, Веру, самому записать свои мысли, можно стерпеть все.

Приезжала Вера. Приезжали Мишка, ребята.

Ожесточившись, Марков почувствовал в себе новую, незнакомую силу.

Это была чужая, не радующая сила, но она помогала быть твердым, когда входила Вера. Надо было давно сказать ей все, но каждый раз, когда раздавались ее шаги у двери, когда она целовала его, жадно расспрашивала обо всем, что происходило с ним за тот день или два, что они не виделись, Марков почему-то переносил задуманный разговор на следующий ее приезд.

Как-то под вечер постовая сестра Галя распахнула дверь бокса и сказала:

— К тебе гости, Марков. Сюда, пожалуйста…

Чьи-то тяжелые шаги со скрипом прозвучали по линолеуму, и он услышал над собой незнакомое, хрипловатое дыхание. В боксе запахло тем одеколоном, каким «освежают» в парикмахерских, и густым духом, сопровождающим курильщиков.

«Неужели все-таки он? — подумал Марков. — Неужели никак нельзя было обойтись без меня, неужели непонятно, что я не могу, что нет у меня сил устраивать их дела — здоровых, зрячих людей?!»

Марков давно ждал, когда придет тот человек.

Он понимал: может случиться так, что от его, Маркова, слова, повернется в ту или другую сторону целая человеческая жизнь. Что ж, будучи уверенным, он мог взвалить на себя эту тяжесть. От того человека хотел лишь одного — и втайне просил его — не приходить. Его, Маркова, не надо «обрабатывать», хватит.

И все же он ждал. Зачем?

Чтобы еще раз убедиться в том, что все, творящееся вокруг него — слепого, изувеченного человека, — не более чем мелкая возня насмерть перепуганных за себя людишек, которым наплевать на его горе, несравнимое ни с какими их неприятностями?

В чем хотел он удостовериться?

Для чего ему эти доказательства расчетливой беспощадности, отшлифованной на кругах житейского опыта?

— Здравствуйте… Владимир Петрович… — прозвучал над ним глухой низкий голос. — Я Митрофанов… замдиректора…