— Так, — сказал Космынин, — понятно.
— Ну и хорошо. Вы все записали?
— Записать-то я записал… Слушайте, Марков… я тут поделикатничал с вами… Нарушил закон… не предупредил об ответственности за дачу ложных показаний… Я же вижу, что вы говорите неправду. Вы совершенно не умеете врать, Ну, ни на грош.
— Чем вас на устраивают мои показания? Я сказал всё, как было.
— Да? Спасибо. Я очень тронут. А в институте мне, между прочим. все в один голос говорили, что вы самый лучший, самый вдумчивый, серьезный инженер.
— Мало ли что они теперь скажут! И на старуху…
— Бросьте. Я вам не мальчик, Марков. Всё шито белыми нитками. Кого вы только покрываете этим своим, простите, дурацким благородством, не понимаю.
Марков усмехнулся.
Он не собирался ни покрывать, ни выгораживать кого-то, ни кого-то топить. Если бы он стал рассказывать следователю о том, что случилось, тот бы ровным счетом ничего не понял. Марков твердо верил: теперь его лаборатории предстоят навиданные еще, огромные дела. И оттого, что он считал — у ученых свой свод законов, лишь по нему они судимы, — чувствовал себя спокойным, хладнокровным и зрелым.
— Значит, всё было так, как вы показываете?
— Именно так.
— Подумайте… убыток составляет шесть миллионов триста пятнадцать тысяч…
— Да, — засмеялся Марков, — не расплатишься.
— Чего вы радуетесь?
— А так, — сказал Марков. — Просто так. Вы даже не представляете, как я рад, что вы пришли.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Каникулы, каникулы, веселые деньки…
Когда сегодня утром прозвенел звонок, Вера встала из-за стола, улыбнулась своим десятиклассникам:
— К обоюдному удовольствию — до встречи в будущем году. Одиннадцатого января мы займемся Маяковским. Все свободны.
Они вскочили, застучали крышками парт, обступили ее, неловко протянули цветы, хорошеньку открыточку: «Десятый „А“ поздравляет дорогую Веру Александровну с наступающим…»
— Вера Александровна… все у вас будет хорошо… Вот увидите…
«Знают, — удивилась Вера, — языки, языки…»
Три часа на морозе. И вот, после трех часов волнений «достанется? — не достанется?», с крепко перевязанной проволокой топорщащейся ветками елкой она ехала на Сретенку.
В просветах замерзших автобусных окон сверкал, искрился под вечерним солнцем снег. Третий месяц каждое яркое пятно, облака, закаты отдавались в душе Веры стоном.
Автобус, завывая, нес ее через Большой Каменный.
За рекой, в просветах ледяных разводов морозного окна, в глубокой пронзительной сини полыхали желтым золотом купола кремлевских соборов, слепящая луковка колокольни Ивана Великого…
Вот старое, родное парадное старого родного дома.
И этот знакомый с детства запах на лестнице, еще дореволюционный, наверное, запах древней штукатурки…
Сережа спал.
— Разденься хотя бы, — сказала мама. — Может быть, у нас заночуешь?
— Нет, нет, — покачала головой Вера, — надо ехать квартиру убирать.
— Отдохнуть тебе надо. На кого ты стала похожа за эти месяцы…
— Какое это теперь имеет значение?
— Конечно, ему-то теперь это всё равно…
— Ты опять начинаешь о том же. Мама, я ведь… просила тебя…
— Когда ты была у него?
— Позавчера. Всё то же. Прошу только — ни о чем не спрашивай. Умоляю.
— Возьми хотя бы такси…
— На каком ты свете, мама? Где сейчас возьмешь такси?!.
Те предновогодние ночи долго помнились потом.
Переговариваясь шепотом, чтоб не разбудить сына, они весело убирали вдвоем с Вовкой, надраивали до блеска пол, возились до утра и к рассвету валились, сморенные, в сверкающей чистотой маленькой квартирке.
Эти генеральные уборки перед каждым Новым годом имели для них какой-то ритуальный смысл. Все отжившее, принадлежавшее прошлому, выбрасывалось вместе с пылью. К Новому году полагалось приходить во всем чистом, смыв с себя под струями душа то, что нельзя было нести за черту во времени, рассеченном звонким ударом курантов. Так и дом их должен был сиять чистотой в первый день этой, будто начавшейся заново жизни.