Но теперь у меня есть кассы, спасительницы-кассы, и я могу «быть спокоен за свою будущность». Мои обложки будут не хуже, чем у других.
Слова, которые я выклеиваю буковка за буковкой, — для меня полная абракадабра. Хемосорбция, эпитаксия, диспергирование пигментов. когерентные поля… Они приходят и уходят — лишь сочетаниями букв, но они невольно заставляют уважать тех, кто понимает их значение и может произнести на едином дыхании.
И, как всегда, от этих мыслей, от этого невольного уважения к чьей-то чужой жизни мне сразу делается пусто и неловко, вдруг улетучивается утренняя легкость и уходит сознание, что и я вот к чему-то причастен, работая в этом небоскребе.
Ну ладно… еще одна обложка… еще один проспект…
И каждый день под вечер я будто спохватываюсь: как так?!
Неужели уже кончается, уже скользнул меж пальцев еще один день? И завтра, как по шаблону, повторится то же самое? Опять так же пролетят часы в уютной атмосфере симпатичного трепа и уйдет, станет ничем целый день моей жизни?
Надо срочно… немедленно… вот сейчас нужно… что-то…
Но я ничего не меняю.
И бегут дни.
И почему-то я никому не могу рассказать о том, что на душе. Никому. Даже ей. Ведь, в сущности, все так живут… И вполне довольны, кажется… Да и о чем говорить-то? И разве это — не жизнь?
Я оглядываюсь и смотрю на Лилю.
А она на обрывке бумаги разводит рыжую акварель, размешивает, подмешивает, добавляет изумрудки, охры… черной… Цветные разводы превращаются в жухло-бурую грязь. Так… спокойно, Лиля. Спокойно. Всё сначала: сиена золотистая… изумрудка… охра…
А она глядит в окно, и как ни стараюсь — я не вижу её глаз.
В три часа приезжает Сеславин. Дядька, весел. Его добрые глаза за дымчатыми очками, похожими на летучую мышь, присевшую, раскинув крылья, на лицо, доверчиво моргают.
— Ну как вы тут, аспиды, ироды? — Он быстро обходит наши столы, смотрит, кто что наработал.
Задерживается у моего стола. Оценивает очередную обложку.
— Ну что ж, дед, нормальный ход. Бери на кальку и малюй раскладки. На три краски.
Раскладки так раскладки. Встаю и подхожу к окну.
Далеко внизу — алюминиевые после дождя асфальтовые дорожки. Доска почета. Озабоченно шагают, размахивая руками, две маленькие фигурки. Пробежала девчонка в белом халате. Вон катит оранжевый электрокар…
Громадная территория Института пустынна, Все заняты. Все на своих местах. И как всегда, когда я смотрю из окна нашей комнаты на темные валы лесов у горизонта, на это безлюдье внизу, я думаю об одном и том же.
Там, за этим окном, другая жизнь, куда суровей и жестче, чем кажется нам здесь. Почему я так часто забываю об этом? Вероятно, всё просто: кто-то тащится в жизни с моей долей тревоги. А я в это время сто тридцать восемь раз отжимаюсь от пола, клею буковки и кручу телефонный диск.
— Тшш-ш… — слышится за моей спиной, — обратите внимание… Саня опять задумался…
— С чего бы это? — жеманно тянет Катенька.
Я смотрю в окно. А день уж кончается… От корпусов к проходным скоро пойдет народ. Так однажды, подойдя к окну, я скажу себе:
— Ну вот и зима!
…Ноябрь, Сижу и сочиняю обложку. Все, как всегда.
Влетает Дядька:
— Сидите?! Очень хорошо! Побольше энтузиазма! Героики будней! Натка! У тебя опять кавардак на столе! Сколько раз…
— А кто пожалует-то? — лениво потягивается, Петров.
— Все! С Бодуновым во главе.
— В белом венчике из роз… — Катенька прикрывает в улыбке глаза.
— Обходит владенья свои… — продолжает Петров,
Мы встречаемся глазами с Лилей и отворачиваемся.
— Не богохульствовать! — поднимает палец Сеславин, — Наш директор — великий ученый!
— Спокойно, дружище, спокойно, — говорит Петров. — Ха! Вы слышали последнюю анекдот Бодунова?