Выбрать главу

Я молча соглашаюсь, кивая всем.

Вечерок? Пожалуйста!

Восхищаетесь? Пожалуйста!

Забыть? Ради Бога! Всё давно забыто!

— Что случилось? — Испуганное, непонимающее Лилькино лицо. — Почему ты такой? Скажи мне всё, слышишь!

Будто я знаю, почему! Просто я не могу смотреть на свою стену. Все не то. Не то, не то… Но что «не то»? Я не знаю, не могу понять…

— Тебе кажется, — говорю я. — Всё хорошо. Я веселый.

— Вижу. — Она кладет мне руку на плечо. — Заметно.

Крепкое рукопожатие Орлова.

Августейшая улыбка директора.

Буркин перекатывается по холлу именинником. А я — как в нокдауне.

Что же вы, братья-художники? Тоже не видите? Или просто не хотите убивать? Неужто — нравится?

Нет, нельзя так притворяться: они, и правда, радуются за меня. Может, это я вконец ослеп — от усталости, гонки, от горечи прощания?

Странная штука… Еще вчера полновластный хозяин стены, завтра я утрачу все права на то, чтоб изменить ее.

Каждый раз, взглянув на свое панно, я чуть ли не хватаюсь за голову. И разве легче от того, что Буркин подходит то к одному, то к другому и урчит своим баском: «Ну?! Что?! А?! А ведь отличная картина!»

А я только жду, когда все это кончится и можно будет уйти, чтоб грохнуться на тахту лицом вниз в темной комнате и лежать так, слыша шум машин за окнами да крик соседского телевизора за стеной…

Ну вот и всё. Моя работа принята и одобрена.

Черта подведена.

…И снова, как раньше, сижу в нашей комнате в Институте. Звонит и звонит телефон. Спрашивают Дядьку. И вот долгий разговор с каким-то Гариком о неведомой Ларисе и театре «Кабуки», а под конец непременно: «Где праздник-то встречаешь? А то к нам давай…»

Петрову звонит мама. И Петров обещает купить по дороге домой хлеба и молока. Натка звонит и отказывается с кем-то идти в кино «За-рядье», и тут же назначает кому-то свидание у «Прогресса»… «Вы куда на праздники?..» Праздник, праздник…

На душе пусто. А за окном хлещет первым ливнем распускающийся зеленый май.

В чем же я ошибся? Где точка отклонения? Когда сбился?..

Эти мысли не оставляют ни на минуту.

Гроза над Москвой.

Осыпая город сине-лиловыми молниями, тяжелой рыхлой серо-желтой массой придавили землю облака, а где-то вдали гроза уже отошла, и предзакатное солнце вызолотило высотку на Котельнической.

Звонок.

— Тебя, — говорит Сеславин, протягивая мне трубку.

— Александр Михайлович, зайдите в бухгалтерию.

— В бухгалтерию? Да, спасибо, сейчас зайду.

— Вот беда, — говорит Петров и мечтально взирается в потолок над головой. — Что-то нос чешется. С чего бы это?

Я не отвечаю и плетусь за своей премией. Заглядываю в окошечко.

— Распишитесь…

Ищу свою фамилию и не могу найти.

— Да вот же, — тычет пальцем кассирша. — И до чего же вы красиво нарисовали… Все только и говорят…

Ну да… Народ оценил. Народ понял и принял мое искусство. Я с народом. Мое искусство понятно народу. А ведь это, как говорят, — самое главное?

…Над нами с треском взлетают ракеты салюта. Облака становятся зелеными, потом красными, потом снова черными.

Лилька стоит, запрокинув голову. Грохот, и над нами снова похрустывают и шипят, рассыпаясь, разноцветные огни ракет.

— У-у-у-у!.. — кричат хором мальчишки и бегут искать на земле горячие кусочки зарядных трубок.

Мы стоим в огромной толпе. Кто-то хлопает в ладоши. Кто-то вслух считает залпы. Люди улыбаются. Их лица поминутно меняют свой цвет — то все разом становятся зелеными, то огненно-пунцовыми, то голубыми…

— Посмотри, — шепчет Лилька, — посмотри на них… Знаешь, что это такое?

— Что?

— Это Мир.

Залп. Красные сверкающие точки повисают громадными люстрами и гаснут.

И я вдруг сразу все понимаю. Так вот оно что! Ну, конечно! Я всё отдал картону! Всё, что шло от меня и было мной, осталось там, на бумаге. Все муки, горечь, радости и находки слились воедино линиями и пятнами на тех замусоленных, кое-где надорванных, вымученных, политых потом листах предварительного эскиза, свернутых за шкафами нашей комнаты в большущий рулон.

Я поспешил и выплеснул до срока то, что надо было беречь и хранить в себе для основной цели, для стены, для штукатурки. А после лишь гнался за тем, хотел лишь повторить то, что повторить невозможно, и все, что жило на картоне, умерло при повторении, окаменело, осталось без дыхания.

Значит, никто не увидит того, что вижу я один?

Никто не узнает, какой могла быть моя стена?

Залп!

Над нами взметается огненное облако и с треском разлетается тысячами мерцающих изумрудных искр. А передо мной лица, глаза… оттуда, с картона.