Что-то тут крылось, но Антон Николаевич вдруг улыбнулся чудесной отеческой улыбкой и посмотрел Сапроненко в лицо. И тот увидел печальные, усталые человеческие зрачки, с мыслью, умом, состраданием в карем окружье среди красных сосудиков по белкам.
— Раздраконил, да? — сочувственно спросил Антон Николаевич тихо, понимающе и как бы раскаиваясь. — Хм, дорогой мой… И все же, если отбросить эмоции, забыть, что три эти вещицы ваши… ваши, так сказать, дитяти, то вы поймете, что я, несмотря на своё хамство, грубость и любовь к анчоусам, не сказал вам ничего, кроме правды.
Сапроненко смешался. Другой человек вдруг оказался перед ним, он изменился, этот человек, и был не так чтоб очень счастлив, он смотрел на все уже немного со стороны, с сожалением о том, что известно ему одному, да вот рассказать некому: не дожили еще, не поймут.
Что ж, наверно, Антон Николаевич действительно говорил правду. Жалкие работки, и чего припёрся, вон куда сам себя загнал, дурак, на позор привел. И дернуло же, дьявол!
— Ученичество — в дурном и непочетном смысле слова. И оно прет с каждого квадратного сантиметра, — снова пожевал губами и продолжил внезапно замутившийся мудрой грустью Антон Николаевич. — И его разглядит каждый, кто хоть чуточку понимает, просто имеет глаз. Да… И все же… — он потер подбородок, — чем черт не шутит? Я бы сделал так: давайте, оставляйте работы, покажем их на расценочной комиссии, а не хотите — воля ваша.
— Что-то не соображу, — заморгал Сапроненко, у которого точно голова кругом поехала, — раз ученичество и вы не берете…
— Нет-нет, — сказала Елена Максимилиановна, — этого мы вам не говорили, зачем вы так? Вы же не телевизор сдаете — «работает — не работает». Здесь дело другое, произведения…
Было жарко. Голову обволакивало, в глазах плыло и мигало.
— Так что — вы берете? — Сапроненко показалось, что девушка на портрете съежилась и постарела.
Он уж не чаял вырваться из этого душного тумана и, наконец, выйдя на улицу, обалдело уставившись в зеленую точку светофора, вдруг с тоской подумал о том, что вот только что, как под гипнозом, своими руками отдал три любимые свои работы — без каких-то обязывающих бумажек — под честное слово «Лялечки», в которое не было особенно большой веры.
Его тянуло назад, вернуться и забрать, но… сделать так почему-то не смог.
Уже вечерело, машины ползли с включенными подфарниками и отражения огоньков извивающимися змейками отсвечивали в лужах мокрой мостовой.
Он постоял, вздохнул и полез в карман за сигаретой.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
И вот сегодня ему велели позвонить.
На этот раз трубку сняли тут же — Елена Максимилиановна опять заканчивала с кем-то разговор о том, что кому-то теперь будет о-очень, о-очень трудно.
— Да-а!
В ее голосе слышалась веселая деловая жесткость — коротко, приказным тоном, без лишних слов она велела приехать.
И он помчал домой за веревками, а после — в их художественный комиссионный, забрать — и всё, всё, кончено, наторговались!
В комиссионном магазине, видно, жизнь текла не скучно: за прошедшие дни многое переменилось — шкатулочки на витринах были другие, даже орел деревянный сидел на старинном прилавке, раскинув крылья, другой, похудей и пообщипанней, — только матрешечный ряд так же тупо улыбился цветистыми лаковыми бочонками.
И в коридоре тоже в длинной череде подрамников вдоль стен и на стеллажах не изменилось ничего. Здесь не было и, наверно, никто не ждал никакого движения.
— Здравствуйте! — пророкотала «Лялечка». Тут она сощурилась и принялась рассматривать Сапроненко с тонкой полуулыбкой:
— Вот что, голубчик. Возьмите стул и сядьте. Поближе, поближе. Вы сами отлично понимаете, что…
— Понимаю, — тряхнул он головой.
— Вряд ли. Ваши вещи куплены. Представьте себе. Так что поздравляю.
Сапроненко показалось, что все это творится не с ним.
— Конечно, вы сами можете догадаться, чего это нам стоило с Антоном Николаевичем. Но… у нас ведь строго… закона не обойдешь, и мы решили… — Речь ее сделалась отвлеченной, в ней вдруг замелькали какие-то неведомые «они», доверительные «мы», снова далекие и недружелюбные «они», сложности, уговоры кого-то в чем-то, кто не хотел, а «мы» уломали, потому что самое дорогое — это талант, поддержка и стремление помочь, несмотря на «самотек» — она несколько раз, все время по-иному, повторила это не совсем понятное, особенное слово «самотек» и в конце концов, когда Сапроненко совершенно перестал понимать смысл, сказала: