— Никто мне ничего не вбивал.
— Значит, сами вбили? Еще хуже. Итак, давайте рассуждать. Никому не известный, в возрасте Иисуса Христа, вы заканчиваете училище. Вы — один из легиона, серое пятно…
— Ну? — Сапроненко налил и себе рюмочку.
— Выражаюсь фигурально. Так… — Михаил Борисович сощурился. — Вы хотите славы…
— Не хочу.
— Хотите. Успеха хочет каждый. На самом донышко — а? Лежит? Чтоб работать для фонда, надо быть членом союза, чтоб вступить в союз — надо работать так, чтоб приняли. А вам никто пе указ, вы лучше всех знаете, что и когда вам делать, вы торопитесь и не собираетесь ждать своего дня, а вам нужно еще искать, копать, вы ведь не из тех, кто однажды решает: «Все, и так сгодится» — и кончает расти. Нет, вы другой. Работать по принципу «как надо» вы не желаете и вряд ли захотите. Вы любопытно устроены — чтоб вам писалось-рисовалось, вам надобно мучиться, только в мучениях способны вы сделать что-нибудь путное! А живот требует хлеба — и этого барьера вам не перескочить. Я вижу, как вы берете рюмку, и я говорю себе: «Он пьет». Так же мне видно и остальное.
— Это как же я так… особенно… рюмку беру?
— Да уж так и берете. И теперь я позволю себе задать вам вопрос: так во имя чего все эти пытки и муки? Ради того, чтобы три картинки повисели-повисели на выставке, чтоб кто-то на них посмотрел, кто-то что-то сказал… И все? Помилуйте, но это же абсурд!
— Да вам-то что?
— Что мне? Вы учитесь, рисуете эти злосчастные гипсовые носы, имеете какие-то надежды…
— Советуете бросить?
— Ничего я вам не советую. Я просто хочу представить, что будет с вами лет через десять.
— А вам-то что? — снова спросил Сапроненко.
— Ну так слушайте. Вы учитесь, штудии, просмотры, отметки… Сапроненко! Вы — художник! Уже сегодня. Готовый. Вам не нужны институты — вам нужно только писать и писать — ибо вы человек необычайного таланта! И это говорю вам я, потому что я ничем не связан и один могу сказать все прямо, как есть. Ваша живопись не просто интересна — это мир…
— Ну уж прямо так…
— Вообразите! Но это еще не все. Есть мир, есть чувство, взгляд, но нет настоящего мастерства, и вы это, конечно же, знаете не хуже меня.
Сапроненко усмехнулся.
— Разумеется, знаете, — кивнул Михаил Борисович. — И вот тут мы подходим к ответу на ваш вопрос. Зачем все это мне. Отвечаю — мне было бы жаль, вот просто жаль, если бы ваш талант пропал зря. Чтобы наверстать те десять лет, надо вкалывать днем и ночью, без заботы о еде, о заработках, без мысли зашибить копейку, трудиться тихо и скромно, в одиночестве, иметь время и право просто думать. А устроено на свете так, что занятие этим проклятым искусством… знаете, словечко есть — «творчество»? Так вот, занятие творчеством — это роскошь, которая вам, Сапроненко, не по карману.
— А что, если… — задумчиво начал Сапроненко.
— Сочетать одно с другим здесь нельзя, — быстро сказал Михаил Борисович. — Во всяком случае, для вас это невозможно. И уже само по себе то, что вы у меня, подтверждает мои слова.
— Значит, «слаб человек»? — в упор посмотрел ему в глаза Сапроненко,
— Слаб, — тотчас согласился старик, поджав в едва приметной улыбке губы. Он казался сейчас намного старше, чем час назад. — Слаб. Так вот, я не хочу — понимаете? — не хочу, чтобы вы проклинали себя потом ни за слабость, ни за силу.
— Такой вы, выходит, добрый человек?
— Во-первых, с чего это вы взяли, что я добрый? Это не так. И к вам у меня никаких лирических чувств нет.
— Что нужно вам?
В комнате за дверью кухоньки хлестко щелкнуло металлом.
— Автостоп сработал, — встал Михаил Борисович. — Пойду кассеты поменяю. Извините. — Он вышел.
Сапроненко налил себе еще рюмку и выпил.
Неожиданно и любопытно закручивалось в его жизни.
Что, правда, всем людям — там, на улице, в метро, у галстучного магазина — до его натюрмортов, девушек, мальчиков в окнах? Что выставки, если после этого разговора он махнет прямо на Пушкинскую — картона грунтованного штук сорок, кистей новых, мягких, красок и себе и Володъке…
За дверью взыграла, взревела музыка:
Дорогой дальнею, да ночью лунною… Да песней той, что вдаль летит, звеня… И с той старинною, с той семиструнною…И снова стихло, неслышно вошел Михаил Борисович.
— Надо жить, надо кушать, надо иметь на что взять у бедного живописца его полотна. Сколько вам предлагала Лялька? Сто?