Лебеди плыли, плыли, олень дышал и смотрел зачарованно куда-то. И чего было воротить нос, чего лаяться?!
— Есть кто? — повторил он.
За ситчиком занавески кто-то зашевелился, заохал. Он шагнул по половицам, отдернул. На тещиной лежанке сидела незнакомая старуха, нашаривала ногой шлепанец и испуганно смотрела на него.
— Здорово, тетя, — сказал он. — А где Коваленки?
— Та ж у больнице усе. У Галы. А ты кто же?..
— Свой я, бабушка. Свой…
— А Галычка-то наша… Ой, горе… люды, люды…
— Жива? — спросил он, чувствуя, как мутится в глазах от напряжения.
— Вмирает, детусечка… Уси побигли.
— Иде вона? Больныца — яка? — перешел он на украинский. — Я бачу — нема никого. Та кажи ты, тетка!
— На Володарьського… У новой. Може, ще живая. Да ты чей?
Сапроненко не знал, как сказать. Пошел в сени, хлебнул прямо из ведра и скривился невольно — отвык! Отвык от вкуса воды, что пил с рождения, — сколько ни бурили тут скважин, вся вода была от веку солоно-горька, и привкус этот чувствовался во всем, даже в пиве.
Вернулся в горницу, постоял. Старуха молча смотрела на него.
— А ты чья? — вздохнул он и вытер со лба пот.
— Та ж Охрименков. Хату гляжу. Валя ключ задевала. Ох, дочкб, дочкб! Да ты-то не Сашок ли, що Галу бросил?
— Молчи, бабка, — сказал он. — Ну… прощай.
На улице стемнело, зажглись редкие фонари. Сапроненко пошел — ходу до больницы было четверть часа. Вот и угол Володарского и Тараса Шевченко.
Он остановился, перевел дух и твердым солдатским шагом погнал себя к новенькому трехэтажному зданию с голубыми лампами дневного света в окнах. Рванул дверь хирургического отделения и вошел в сладковатый больничный туман.
Несколько человек толпились в конце длинного коридора. Сапроненко сделал несколько шагов и сразу узнал их всех, всю Галькину родню, и по тому, как они стояли, и по тому, как ждали чего-то с одинаковыми неподвижными распухшими лицами, понял, что успел.
Все молчали. И он подошел к ним почти на цыпочках, остановился, замер, глядя вбок и вниз. На него взглянули бегло, красными глазами — и отвернулись. Галькина тетка, Маруся, наклонилась к другой женщине (Сапроненко забыл ее имя), шепнула ей, та кивнула. Сбитой вместе черной кучкой стояли они все у двери, он не мог подойти к ним, стал поодаль, плечом к стене.
За дверью клокотала и булькала вода в кране — приглушенно сквозь дерево и стекло, но сиплый этот звук всверливался в уши, то спадая, то нарастая.
«Чего они не закрутят кран?» — думал он, а неотвязное клокотание разносилось по всему коридору с неумолимой дерзкой настырностью и равнодушием.
Вдруг звук стал громче, Сапроненко обернулся на дверь, и сердце садануло: кто-то маленький вышел… лица не видно — красное платье в горошек, чулочки серенькие, чернота волос. И стыд, стыд залил Сапроненко — за свое лицо, страшное, багрово-синее, — перед ней, перед этой маленькой, худой, с зелеными кругами у глаз, с полураскрытым ртом.
— Леночка… — глотнул он, — Лен-чка… — и шагнул к ней по качающемуся полу. — Дочк…
Ее глаза были темны после того, что увидела она за дверью. Строго посмотрела ему в лицо и, кажется, не узнала.
— Ленк, — жалко улыбаясь расползшимися губами, он пошел к ней, впившись глазами в эту бледное личико, руки, ноги, короткое платьице. — Я это, папка, вот… Здравствуй, слышишь… — И он протянул к ней руку, нагнулся, чтоб схватить и прижать. Но Лепка смотрела и не узнавала его за синяками, и вдруг он понял — узнала: гордо взлетели бровки, расширились и тотчас сузились большие, взрослые глаза.
— Доченька. — Он поймал ее за плечи, и, наверное, впервые за все тридцать лет сделалось так страшно, когда вблизи, рядом с его враз отяжелевшими веками, исказилось непритворной страстной ненавистью ее родное, чужое, единственное лицо.
— Пуссь-ти! — прошипела она, вырываясь.
Он хотел погладить ее волосы, но она с силой уперлась ему в грудь кулаками, брыкнулась, вырвалась и отскочила. Он отпустил, глядя, как, бросившись от него к Марусе, она спряталась за нее.
Маруся посмотрела на него мокрыми, снизу вверх жалеющими глазами, подошел Галькин брат — не брат, седьмая вода — Пашка Чепуров, механик с элеватора, чуть «под мухой», сунул руку.
— Здоров, Сань. Во дела какие, вишь. — Смолк, постоял и отошел.
Опять громче стало слышно бурление воды в кране. Из отворившейся двери медленно вышла теща, Валентина Степановна. Все уставились на нее — она покачала головой. Лицо ее было совсем белым, только уголки глаз опустились. Она пошла по коридору, все расступились с поспешностью — не спрашивая, боясь задеть взглядом.