— На тебе! Будто не знаешь.
— Не знаю.
— Да дочь Пелагеина. Вершининой Пелагеи.
— Она ж маленькая была, совсем соплюшка.
— Была когда-то. Счас она в Покровке. У тетки живет. Ну и у Пелагеи часто ночует, когда тепло. По телефону хотели передать. Да у нас с телефоном что-то.
— Ишь ведь! Все норовят куда-нибудь в контору, лешак их дери! Чуть-чуть подрастут и — фьють, только пятки видели.
— На почте тоже надо кому-то робить. Хватит, ложись. Я спать хочу. И перестань смолить.
Всю ночь ему плохо спалось, он раза два вставал и, кряхтя, подходил к немому окошку, равнодушно вглядывался в ночную мглу, прислушиваясь к далекому сонному пению петухов и вечно печальному поскрипыванию ставней, раскачиваемых осенним ветром.
Они жили вдвоем с женой. Мария Прохоровна, ничуть не смущаясь, частенько говаривала с застывшей печалью в голосе: «А уж деточек мне бог не дал».
Поезд приходил под вечер. На это время у Михаила Никифоровича было намечено провести собрание с доярками, а точнее сказать, беседу. Пришлось отложить. Он выпроводил из своего дома старуху-колхозницу, пришедшую с разными просьбами, неуемно говорливую, побрился, наваксил сапоги, запряг в ходок резвого жеребца и погнал к железнодорожной станции, до которой было почти что десять километров.
«Сколько все ж таки народу по белу свету бродит, — дивился Михаил Никифорович. — И все куда-то бегут, бегут. А зачем бегут и сами, наверное, не знают».
Он степенно сидел в ходке недалеко от станции и хмуро оглядывал пассажиров, проходивших мимо. Вид у Михаила Никифоровича куда тебе, чуть не генеральский, ростом он, правда, не вышел, ноги коротковаты, обрубки какие-то, но все одно кажется рослым, особенно издали, этаким здоровяком, потому, наверное, что плечи у него дай бог — едва обхватишь рукой, голова тоже, как артельный котел, никакую фуражку не напялишь; лицо обветренное, строгое, длинный нос упрямо нависает над верхней губой, кажется, вот-вот свалится; кожа на шее дряблая, как у старой общипанной курицы, зато на руках темна, упруга и тверда. И, вообще, он выглядит человеком простым и сильным.
— Дядь Миша! — громко сказал парень с веселыми глазами, одетый в новый костюм цвета гнилого помидора — темно-красного с черными пятнами. В его голосе неуверенность. — Это ты?
— Виталий?!
Парень подскочил и начал быстро-быстро трясти ему руку. Дядя узнал его. И чудно как — по родимому пятну на подбородке, оно яйцевидной формы; в тот ленинградский день Михаил Никифорович порядком нахлестался и обменялся с племяшом двумя-тремя фразами; от племяша остались в памяти только дурацкий желтый берет и вот это родимое пятно. Сыновей младшей сестренки, которая во Владивостоке живет, он вообще не видывал, а их вон сколько — трое. Племяши все-таки. Поразъехались родственнички кто куда. В старую пору все рядышком жили, разве что деваха какая замуж выскочит за парня из соседней деревни; родились, бывало, жили, плодились и умирали в одном и том же месте, пугались чужих краев, и о человеке, умотавшем из родной деревни, говорили: сгинул-де, пропал. Да, новые времена ослабляют родственные связи.
— Садись давай. — Михаил Никифорович похлопал по сиденью. — Говорят, в ногах правды нету. В отпуске?
— Да.
— А чо поздно взял отпуск-то? Горожане любят летом. Чтоб по лесу, по садам да паркам погулять. Цветочков понюхать. — Михаил Никифорович засмеялся.
— Да уж так пришлось. А чего это ты, дядя Миша, приехал на лошади? Такая чудесная погода! Просто прелесть! Я бы лучше пешком прошелся. Чемодан у меня легкий. А воздух, воздух какой у вас! Чистый, ароматный. Надышаться не могу.
Он глубоко вдыхал в себя воздух. Стоял, вдыхал и глупо улыбался. Михаил Никифорович недовольно крякнул; ему не нравилась эта пустая восторженность, не по душе был яркий костюм племянника. И неприятно, что на них глазеют прохожие.
— Нам, брат, некогда тут шибко-то разгуливать. И пехом далеко. Садись давай, — уже сухо добавил он.
В ногах у них лежал блестящий дорогой чемодан Виталия, Михаил Никифорович боялся задеть его сапогами, да и ногам было неудобно.
— Какой у вас все же чудесный воздух!
— Дался тебе этот воздух. Хватит, поехали. Н-но! — Он дернул вожжи, и застоялая лошадь понеслась.
Уже во всем ощущалась осень: желтели листья берез, с неба тянуло сырым, как из погреба, холодом, и ветер был не то, чтобы крепкий, а какой-то странно тревожный, надсадный, по-зимнему посвистывающий. Такого не бывает летом.
— А все-таки чувствуется Сибирь. Это трудно объяснить, но чувствуется. Главное — необъятные пространства. Между прочим… До Москвы ехал — ни одного пьяного. От Москвы до Свердловска — уже попадались. А от Свердловска — полно.