Выбрать главу

В субботу он пробыл на работе до девяти вечера; уже после обеда съездил в Покровку, поговорил там с председателем колхоза и еще кое с кем из начальства; вернувшись, проверил, как ремонтируют коровник, заглянул к старухе-колхознице, которая позапрошлой осенью схоронила мужа и теперь вот, дряхлая, маялась одна-одинешенька (единственная дочь бог знает где), и возвращался домой усталый; отчего-то ломило поясницу и, как с перепоя, тяжелела голова. Деревня уже засыпала, было по-осеннему безмолвно, темно и грустно. Михаил Никифорович удивился, услышав резкий стук: кто-то забивал гвозди. Человека не видно.

— Это ты, Митрофаныч?

— Я.

Присмотревшись, Михаил Никифорович увидел силуэт толстого человека в кителе и армейской фуражке; мужчина повернулся и, видать, тоже вглядывался в него, тяжело, с присвистом дыша. Митрофанович — здешний уроженец, покровский. Еще задолго до войны смотался в город и потом не было о нем ни слуху ни духу. А вот нынешней весной явился. Оказывается, служил он в армии на Дальнем Востоке, на сверхсрочной. Всю жизнь служил, а до офицера не дослужился; пороху, видать, не хватило — так старшиной и остался. Хотел в райцентре стать на якорь, да финансы не позволили купить там дом, и приобрел избу здесь вот, по дешевке. Чин маленький, а пенсия — дай бог; да еще в колхозе подрабатывает — плотничает помаленьку, козу держит, свиней, кроликов целое стадо, рыбачит, сад развел и довольнешенек: «Сейчас я кум королю».

— Тебе светлого дня, видать, мало?

— Мало, Никифорыч. Сам же торопишь: «Давай, кончай с телятником».

— Там ты дверь плоховато подремонтировал, слушай.

— С дверью я еще помаракую.

— Чо это у тебя под окном-то? Дерево како-то посадил?

— Рябину.

— Ну вот… А все жалуешься, что времени не хватает. И ноги болят.

— Так оно и есть.

— А с деревьями возишься.

— Интересный ты мужик, ей-богу! — Митрофанович зажег спичку, осветив свое по-солдатски простоватое, мясистое, толстогубое лицо, прикурил. — С зеленью и красивей, и дышится легче.

— Иди в лес и дыши, — усмехнулся Михаил Никифорович. Ему почему-то захотелось подразнить армейца. — И поменьше смоли. А то тебе и в лесу будет душно.

— Ну, знаешь!.. Я бы вот на твоем месте и о тракте подумал.

— О каком еще тракте?

— А вот об этом самом, который возле нас с тобой.

— Ну!

— Не запряг, не нукай. Почему он по деревне проходит? Летом черт-те сколько пыли.

— А где ему проходить?

— Да за деревню отвести, к лесу.

— А чо он тебе мешать стал? Испокон веков тут. — Михаил Никифорович певуче растягивал слова. Таким голосом он говорит только с ребятишками-несмышленышами и с теми взрослыми, которые плетут чепуху.

— Ну мало ли что было. И вообще надо бы хоть немножко подумать о благоустройстве. Поговори-ка вот со своим племянником. Он у тебя вроде бы башковитый. Сегодня подошел ко мне. Ботинки грязные-прегрязные. Пошел речку посмотреть и угодил в яму.

— Скажи ему, что мы скоро гранитную набережную будем строить. Как в Ленинграде.

— А что ты ехидничаешь-то?

— А чо он лез в яму, дурак? Глаз нету?

— Ну, это, знаешь… Он вот говорит, что у нас можно и плотину соорудить. Место для этого вполне подходит. И действительно, не искупаешься, и скотину толком не попоишь.

— Это он говорил?

— Насчет пруда — он.

Михаил Никифорович затаенно усмехнулся:

— А не говорил он, что неплохо бы пароходы по пруду тому пустить?

— Ну, зачем ты все время ехидничаешь, Никифорыч?

— А затем, Митрофаныч, что все это пустые разговоры. Совсем глупые разговоры. Детские. Только людей сбиваете с панталыку. Да наводите тень на ясный день.

Когда армеец рассуждал о деревьях, Михаил Никифорович возражал не шибко активно, понимая, что давно надо бы озеленить деревню, сделать это он собирался еще в прошлом и позапрошлом годах, да все как-то руки не доходили: с ранней весны и до самой зимушки не передохнешь — сев, сенокос, уборка, — только поспевай, людей всегда не хватает, каждый вкалывает за двоих, за троих. Зимой, конечно, полегче. Но опять же не будешь зимой деревья сажать. А разговоры о плотине его просто раздражали.