Жизнь сложной стает; бог знает, каких только профессий нету на свете, и кое-когда в такие дебри зайдут, споря, к примеру, об авиации, о математике, о какой-нибудь заводской машине или об искусстве, что ни черта не поймешь — термины, термины, будто на чужестранном языке тараторят, и он терялся. Чтобы люди не видели его растерянности, хмурился, старался отмолчаться, а если это не удавалось, — говорил нарочито сердитым голосом что-нибудь свое, деревенское, или разных общих фраз подпускал, на то и башка, чтобы искать ходы да выходы.
Последнее время с ним происходило нечто непонятное: казалось, что в избе, на улице, везде витает мелкая, невидимая пыль, он явственно чувствовал ее даже на языке, на губах, в горле хрипотца, дыхание частое, и он ругал себя за прежнее легкомыслие, когда, стараясь успокоиться, отвлечься от всяких неприятностей, искуривал за день по две пачки папирос, какие подешевле да поедучее, радуясь — вот дурак! — какой он крепкий мужик, все-то ему нипочем.
Интересная штука — жизнь: кому-то одни радости дает, а кому-то одни горести. Положим, горестей Михаил Никифорович видел не так уж много, в войну только, и радоваться любил. Именно любил. Причин для радости всегда полно, только кто-то видит их, а кто-то нет. Радость — понятие, в общем-то, довольно неопределенное, всяк по-своему ее понимает. Есть даже такие субчики, для которых радость — это просто безделие, пьянка и блуд. А вот Михаил Никифорович радуется, когда хорошо сработает (вместе с бригадой или у себя дома). Испытывает большое довольство, отправляясь в тайгу с ружьишком; жаль только, что времени не хватает для этого. Есть и другие причины для радости… Прилетели грачи и по-хозяйски солидно разгуливают на пашне… После затяжного ненастья на болезненно-дымчатое небо выползло розоватое жаркое солнышко. Чуя тепло, вышла на завалинку восьмидесятилетняя бабка с двумя внучатами, которые, что-то лепеча и смеясь, носятся по свежей траве… В огороде выросли на диво крупные, сочные помидоры, аж во рту тают, — никогда такого не бывало. Глядишь, глядишь и наглядеться не можешь.
Он очень любил семейный уют, и в доме у него везде хозяйская рука видна: где надо — побелено, где надо — покрашено, вымыто, выскоблено, все стоит прочно, не косит, не шатается; три светлых комнаты с мебелью из города и фикусами, сени, чулан, вместительный сарай, два хлева, сад с малиной и смородиной, а огород такой, что ой-е-е!
Захотелось еще пропустить стаканчик, не умел он пить помаленьку (пил редко да метко); бражную гущу, которая темнела на дне бутыли, вылил в поганое ведро и тяжело зашагал на улицу, решив сходить в Покровку, в магазин. На его счастье подвернулась попутная машина.
Завмаг, хромой расторопный мужик, встретил бригадира любезной улыбкой. «Тоже приспособился», — подумал Михаил Никифорович и спросил с заметной небрежностью:
— Ну, как живешь?
— Да ничего.
— Толстеешь все.
— Веселый ты сегодня, я вижу, — ухмыльнулся завмаг.
— Да и чо не толстеть-то. Дождик на голову не льет, тепло, светло и мухи не кусают. Что-нибудь привез новенького?
— Да привез кое-что. Вон ящик вина виноградного дали. Только ты, наверное, не потребляешь сухое-то.
— Откудов знать тебе, что я потребляю, что не потребляю, — начал сердиться Михаил Никифорович. — Вынь-ка одну бутылку. А тут чего?
— Это? Туфли-плетенки. Туфельки — закачаешься.
— Вынь сорок второй размер. А пошто женских туфель на высоких каблуках нету?
— На вы-со-ких… — равнодушно, будто сам с собой, протянул завмаг. — Да кто их покупать-то будет, на высоких? Завозил как-то партию, так, наверно, года три продать не мог. Я что-то давно тебя не видел. — Завмаг разглядывал бригадира так, будто действительно не видел его годков этак пяток-десяток. — Как дела?
— А вот решил по-новому жить. Хватит с меня!.. Скоро в город махну. Уже и пост там себе подыскал. Лифтером нанимаюсь. Видал как-то одного такого. Сидит себе, посиживает, табачок покуривает. А зарплата идет. У тебя все ж таки материальные ценности. Вдруг вор заберется. Или мыши что-то съедят. Или сам себя обсчитаешь, что, конечно, мало вероятно. Самое милое дело — лифтером быть.
Протрезвев к вечеру (кроме сухого вина он больше ничего не пил), встал с постели, хмуро оглядел улицу, где лил мелкий дождичек — как он надоел!, — и сказал жене: