Выбрать главу

То, что он вскоре увидел, выйдя на окраину города, неприятно поразило его: на земле, между голых, искореженных кустов лежала часть руки — темная, как сама земля, кисть. С ногтями. Небольшая. Никакого запаха.

«Чья это рука — русская, немецкая? Столько месяцев прошло после боев. А она все лежит. Лежит и лежит. И я вот тоже… вижу и прохожу…»

И опять эти окаянные воспоминания. В плацкартном вагоне рядом с Аникиным ехал пехотный капитан, тощий, с нервным, измученным лицом; он был заметно подавлен чем-то, какие-то навязчивые мысли, видать, без конца томили его. Глухим отрешенным голосом он начал рассказывать лейтенанту о блокадном Ленинграде. Дескать, «случалось даже такое, что умирающий от голода человек ел труп человека». Помолчит и опять про то же: случалось… Это у него как заноза в мозгу. Вялые движения. И… тусклый взгляд.

«До чего же здорово гремят мои немецкие сапоги. Почему они так гремят?»

Память, память! Было бы, наверное, лучше, если бы кое-что в ней начисто стиралось.

…Их батальон торопливо отступал, оставляя убитых. Вода в речке, которую перебегал Аникин с красноармейцами, была красноватой от крови.

Давно, еще будучи школьником, прочитал он старинную книжку, обмусоленную, с истрепанным корешком переплета и с порванными страницами. Невозможно было понять, когда и где издавалась эта книжка и кто ее автор. Но две фразы из нее, кажется, навечно запомнились ему: воины Чингисхана «овладели укреплением, тотчас же перебили всех русских, а князей положили под доски и сели на них обедать. Несчастные были раздавлены».

«Всегда были на земле войны. Бесконечные войны. А значит, всегда было зверство».

Аникин почувствовал тупую неотступную боль в боку, там, где зажила рана. Он прислонился к грязной кирпичной стене разбитого дома. В кармане шинели коротко и беспомощно хрустнуло. Раздавил чашку.

«Какой-то полусумрак. Странный застывший полусумрак. Неужели вечереет?» У него не было часов.

Их комната-общежитие просторна и красива. Аникин понимал, что красива, но был холоден, не отзывчив к этой красоте. С трудом скинув шинель и сапоги, он в кителе и брюках завалился на койку, чувствуя, что уже не может больше двинуть ни ногой, ни рукой. На душе было пакостно.

Наплывали синие тревожные сумерки.

В комнату не по-армейски тихо вошел Федотов. Не раздеваясь, вяло сел на стул и проговорил про себя:

— Все! Ну, что ж!.. — Закурил. И спросил уже громко: — Вы не спите, лейтенант?

— Нет, — тяжело выдохнул Аникин.

— Со мной ускорили. Завтра документы получу. — Вздохнул: — Воевать может и хромой. Это ничего. Это разрешается. А вот в мирное время хромые армии не нужны. Нужны здоровые и красивые. — В его голосе печаль, недовольство. — Зотов, конечно, у своей Дульцинеи. Она у него медичка. Но это так… временная.

Аникин не знал, что в обед между Федотовым и Зотовым произошел разговор о нем. Зотов сказал с некоторым пренебрежением: «Какая-то квашня, а не офицер». — «Ну, это ты зря. У него три ордена. И характеристика на него самая хорошая, как мне сказали». — «А почему не носит награды?» — «Я тоже вот не всегда ношу».

Федотов сидел и курил. Без конца курил. Нервничал. Вся комната в дыму. Какой едучий дым. Почему он такой едучий?

Под окнами фырчала автомашина. И эти грубые звуки кинжальной болью отдавались в мозгу Аникина. В голову лезла ненужная поганая мысль: «Всего ужасней в смерти ожиданье». Кто сказал это? Кажется, Шекспир. «Не бойтесь смерти тела, а бойтесь смерти духа…» А это откуда? Не все ли равно откуда…»

Память, память…

…Из теплушек видны сожженные деревни: головешки, зола, мусор, среди которых нелепо и жалко тянутся кверху закоптелые русские печи с мертвыми трубами. Приблудный ветер раскачивает голые кусты, уцелевшие кое-где на околицах. Только-только успел Аникин с красноармейцами высадиться из эшелона, как вот они тут — немецкие бомбардировщики. Летят, по-особому, по-своему гудя — зло и прерывисто, будто захлебываясь. Аникин бухнулся на землю, все плотнее и плотнее прижимался к ней; от волнения постукивали зубы, немели ноги и по всему животу прокатилась острая боль — боль страха. Земля вздрагивала от разрывов бомб, тяжело, как больная. Самым ужасным было в те минуты чувство бессилия, цыплячьей беспомощности. От их батальона осталось меньше роты.

…Весь вчерашний день не унимался дождик, хлестал и хлестал с военной напористостью. И теперь в окопах полно студеной воды и грязи, склизкой и цепкой. Хлюпает в сапогах вода, мокрая гимнастерка противно липнет к телу. Зудят спина и руки. А обсушиться и обогреться негде. Кругом смерть. Их взводный был угрюмо-бодр и криклив. Такой здоровый мордастый сибиряк. И вот он лежит, окоченел, в нелепой неудобной позе, какую часто избирает смерть. Лицо как ледяшка — белое. На щеке у носа капли воды.