«Видать, подменяет тут всех, вместо того чтобы руководить, — подумал я. — Бегает, не зная передыху, суется в каждую щель. Вот и довел себя…»
Я недавно уволился из армии и, работая редактором газеты в отстающем районе, где особо ощущались послевоенные разруха и голод, пытался понять причины отставания и наивно полагал, что уже близок к цели и скоро, совсем скоро расскажу всем через газету, в чем корень зла. Но Корнеев все же сразу произвел на меня большое впечатление.
— Морозы ожидаются, — сказал он. — А из пазов дует вовсю. Да и дверь еле-еле держится.
— Так есть же у вас какой-нибудь плотник?
Корнеев улыбнулся:
— Да вот я. И все тут плотники. Других нету.
Улыбка преобразила его лицо, сделав умным и добрым. Улыбка, как известно, может многое сказать о человеке.
На мне старый порыжевший полушубок, ношеная-переношеная армейская шапчонка — срам глядеть, но бригадир все же понял, что перед ним человек из района.
— На чем прибыли?
Сперва я ехал с комфортом — в кабине попутной полуторки, потом, когда машина свернула в сторону, пересел в сани, которые тянул неторопливый, сонливый мерин, подгоняемый хозяином, молчаливым старичком, и почти половину пути — километров этак двадцать — отмахал по заваленной снегом дороге на своих двоих. В нашей редакции не было ни машины, ни лошади.
— Гудят, поди, ноги-то? Фронтовик?
— Да. И вы, я вижу, тоже.
Он вздохнул:
— Кисть вот возле Кенигсберга оставил. И в ногу ударило. Отдохнуть вам надо. Только не знаю, к кому вас поселить.
— Мне на ночку, на две.
— Да это все равно. Пойдемте ко мне.
— Почему же к вам?
— Ну, а куда? У нас раньше все у Мироновны останавливались. Она старуха одинокая и чистоплотная. Но вот третьего дня слегла чего-то. И сейчас за ней самой глядеть приходится.
— Ну, может, еще к кому-то?
— Да вот не к кому больше.
Если командировки выпадали короткие — на сутки, на двое, я старался устроиться на ночлег в сельских Советах, которые располагались обычно в бывших кулацких домах, там удобно — просторно, тепло и, главное, никого не беспокоишь, никому не мешаешь. Но сельсовет был в четырех километрах отсюда, вот-вот стемнеет, а я не люблю бродить по лесу в темноте, мною овладевает чувство какого-то крайне тягостного одиночества.
— Пошли ко мне, — сказал Корнеев и оглянулся.
За нами шла женщина, судя по тяжелой, шаркающей походке, старуха.
— Ты чего, Егоровна?
— Дуняшка заболела.
— А что с ней?
— Да бог ее знает. Пластом лежит. Даже с лица изменилася. Фершала бы надо, Саня.
— Ох, бог ты мой! — вздохнул бригадир. — Да, может, еще оклемается?
— Уж не буровь. Голову поднять не может. Я у ней печь истопила. А Терентьевна травой какой-то попоила ее.
— Ну, гадство! Всыпать вам надо, вот что. Травой… — Чувствовалось, что Корнеев говорит больше для меня, чем для Егоровны. — Что-нибудь да!.. И сроду у вас так!
— Да хватит тебе!
— Ладно, съезжу счас.
«Опять сам…» — с недовольством подумал я.
— Пошли лучше моего Петьку.
— Хорошо. А ребятню Дуняшкину куда денем?
— Ко мне придется, куда же. — Старуха мотнула головой в мою сторону: — Уполномоченный?
— Да нет, из редакции. Слушай-ка, Егоровна, — внезапно повеселел Корнеев. — Нельзя ли товарища у тебя поселить? А?.. Ему только на ночку, на две.
— Так ведь для него, поди, готовить надо. А есть когда мне?
Я сказал, что ничего готовить не надо. Что даст, то и ладно. И кое-что из еды я прихватил с собой.
— Да уж найдем чего…
Голос у Егоровны низкий, грубый. Но грубость какая-то особая — не обидная, как бы дружеская.
Егоровнин дом в центре деревни, рядом, как водится, хлева, сарай, амбарушка, банька, все старое-престарое, давно поосело в землю, покосилось, покривилось и потемнело. Но так худо Егоровнин двор выглядит только с улицы, а внутри веселенький, где надо, покрашено, где надо, побелено, на подоконниках цветы цветут (это в декабре-то!), на кровати гора белых подушек, домотканые половики будто только-только выстираны и постелены, кругом чисто. В прихожей сидели на полу двое ребятишек лет этак двух или трех, а возле скамейки стояла, что-то разглядывая, девчонка, та постарше — лет шести-семи. Один из мальчишек, головастый и пузатый, долбил другого кулаком по голове, а тот, другой, без штанов, в разорванной рубахе, орал что есть мочи и плакал. Егоровна подскочила к ним: