Поразмыслив, он пришел к выводу, что с исчезновением мисс Джонсон его аппетит поразительно уменьшился. Мяса он теперь съедал не больше четырнадцати-пятнадцати унций в день и не больше одной трети четырехфунтового пудинга в среднем, а по части овощей – всего какую-нибудь горстку картофеля и от силы полкочана капусты, и притом без всякой подливки, а памятуя о том, какой аппетит к свежей пище разыгрывается обычно у любого моряка к концу долгого плавания, было ясно, что все эти признаки, несомненно, указывают на угнетенное состояние духа. К тому же он стал просыпаться по ночам – регулярно один раз за ночь, – а однажды проснулся аж два раза. После того рокового дня он, одеваясь и насвистывая по утрам, не мог просвистать подряд больше семи тактов матчиша без того, чтобы не впасть в раздумье самого мучительного свойства, а когда вокруг него собиралась, как повелось, кучка соседей, жадных до любых его россказней про заморские страны, он рассказывал им одну только голую правду, без всяких прикрас (если не считать истории про кита, у которого был такой огромный, величиной почти что с пруд в усадьбе у Дерримена, круглый глаз), а это уж прямо значило искушать судьбу, которая могла, в конце концов, навеки наложить печать молчания на его уста, ибо какой же он после этого бывалый моряк! Вот какое расслабление во всем его организме – душевное и телесное – произвело исчезновение Матильды!
Затем Боб подумал о том, как много потерял по части безобидных мужских развлечений за эти злосчастные дни. Ведь каждый день после полудня он мог отправляться на соседний модный курорт и стоять там, сняв шляпу перед дворцом Глостеров, пока не появятся король и королева, и, приветствуя их, удостоиться совершенно задаром улыбки их величеств; мог наблюдать за сменой караула, слушать музыку, разглядывать придворных, а главное – посматривать на хорошеньких городских девушек, которые, постукивая каблучками, прогуливаются по эспланаде, демонстративно устремив взгляд своих невинных глаз вдаль: на море, на небо, на серые скалы и лишь невзначай – на стоявших поблизости солдат, и в том числе на него.
«Я вырву из сердца ее образ, – сказал себе Боб. – Не позволю ей больше делать из меня дурака». И это решение было проведено в жизнь в манере, не лишенной подлинного величия.
Боб разыскал отца на чердаке мельницы и заявил:
– Ты правду сказал, отец: у меня мозги протухнут, как вода в трюме, если я и дальше буду непрестанно о ней думать. Клянусь честью моряка, не желаю я больше вздыхать, желаю смеяться! Она исчезла? Ну и скатертью дорога! Почему бы мне не чувствовать себя счастливым? Только с чего начать?
– Правильно, плюнь на это, сынок, – сказал мельник. – Покушай-ка всласть и выпей чего-нибудь горячительного.
– Ага, это мысль!
– Да и табачок в этом случае неплох. Ну и спиртное. Только не советую тебе пить неразбавленное.
– Табачок!.. Я совсем про него позабыл! – воскликнул капитан Боб.
Он направился к себе в комнату, поспешно распаковал сверток с табаком, который привез с корабля, и сразу принялся за дело, крикнув Дэвиду, чтобы притащил бутылку старого домашнего меда, хранившуюся в погребе уже двенадцатый год. По прошествии сорока пяти минут, когда отцу удалось его разыскать, он уже являл собой едва различимый за густыми облаками дыма предмет.
Разглядев его, мельник вздохнул с облегчением:
– Черт побери, это ты Боб! А я уж думал, что мы горим.
– Я курил трубку за трубкой, чтобы заставить себя забыться, отец. А жевать не помогает.
Чтобы раздразнить свой ослабевший аппетит, незадачливый моряк велел Дэвиду зажарить ему омлет и испечь пирог с тмином. Пирог получился таким сдобным, что рассыпался от прикосновения ножа, как цветок, роняющий лепестки. С той же благородной целью Боб закинул на ночь удочки в пруд и наутро извлек оттуда целое семейство жирных угрей. С самых крупных тотчас содрали кожу и приготовили их ему на завтрак. Угри были любимым блюдом Боба, но пока он не сделал над собой вышеописанного героического усилия, состояние его духа в последние дни не позволяло ему вспоминать о том, что они в изобилии водятся в пруду позади отцовского дома.
Прошло всего несколько дней, и Боб Лавде значительно окреп духом и телом. Другим мощным целебным средством против его хандры явилось общество мисс Гарленд, ибо, как известно, от любви легче избавиться, не просто вытравляя ее из сердца, а подыскав ей замену. Однако сознание, что он нанес Энн глубокую обиду и что в ее лице имеет дело с девушкой, которая по своему положению и образованию должна была бы вращаться в более высоких сферах, заставляло Боба долгое время держаться от нее в стороне, хотя они и жили под одной кровлей. Впрочем, этому отчуждению был до некоторой степени положен конец, когда как-то раз поутру в щель перегородки, отделявшей комнату Энн от другой половины дома, просунулся кончик пилы. Хотя Энн обедала и ужинала теперь вместе с обоими Лавде и матерью, она продолжала занимать те же комнаты, что и раньше, ибо здесь, в одиночестве, ей удобнее было предаваться своим любимым развлечениям – вязать на спицах и перерисовывать картины отца, – и перегородка, разделявшая обе части дома, еще не была снесена.