Выбрать главу

Селиваниха плюнула и, охая, заковыляла к себе домой.

Калинушкин, присев у стола под яблоней, строчил протокол. Составлять протоколы он не любил не только потому, что вообще не уважал писанину, но главным образом потому, что протокол фиксировал очередное происшествие на его участке, которое он не сумел предупредить, а в последнее время только и разговору было о предупреждении нарушений. На этот раз Калинушкин писал протокол с чувством; другой рукой он держался за бок: падая с ящика, больно ушибся, мог, пожалуй, и ребро сломать.

— Прочитай и подпиши, — подозвал он Фетисова, когда закончил свою работу.

Николай долго, водя пальцем по строчкам, читал бумагу, но подписывать ее наотрез отказался.

— Что ж я, себе враг — такую клевету подписывать? — укоризненно сказал он.

— Все равно пятнадцать суток отсидишь! — ответил Калинушкин, погрозив Николаю пальцем.

Он пометил: «От подписи нарушитель отказался» — и не прощаясь пошел к калитке. Фетисов рванулся за ним.

— Иваныч! Погоди! Что я тебе скажу-то! — кричал он, лихорадочно соображая, как бы умилостивить участкового. — Иваныч! — уже радостно завопил он, найдя наконец то, что было ему нужно. — Насчет цветов ты вчера спрашивал. Так порядок! Узнал!

Участковый обернулся.

— Кто? — выдохнул он.

— Это я тебе завтра скажу! — таинственно произнес Фетисов. — Есть слушок. Подтвердится — тогда, значит, все!

Лейтенант с сомнением поглядел на багровую физиономию нарушителя.

— Врешь? — небрежно спросил он.

— Ну, вру так вру, — уже совсем спокойно ответил Николай, который в долголетнем общении с заказчиками стал знатоком тончайших движений человеческой души, когда эта душа пытается за равнодушной небрежностью скрыть свою кровную заинтересованность.

— Так. Завтра. Ладно, посмотрим. А если опять врешь — гляди!

И Калинушкин, опять погрозив Николаю не то пальцем, не то кулаком, вышел со двора, сердито хлопнув калиткой.

— У-у, милиция! — перевел дух Николай. — Носит тут тебя нелегкая. Что я ему завтра-то скажу? А-а, придумаю…

И Фетисов, порядком уставший от всех волнений, которые выпали на его долю за последние полчаса, заспешил домой.

— Клаш! — крикнул он весело. — Клашка, любочка моя, сбегай за бутылкой, а?

V

Гена Юрчиков всегда был человеком решительным. Прошлой осенью, когда он плыл с туристами по таежной реке, их плот завертело на пороге меж валунов, и вся шарага попрыгала со страху в воду, он один остался, изловчился, причалил к берегу. А на плоту, между прочим, было все их продовольствие и вся одежонка. И пробирались они глухоманью, и уже подмораживало по ночам.

Однако сейчас Геннадий чувствовал себя в высшей степени неуверенно и неуютно. Хуже нет, когда ставится под сомнение важное решение, принятое, обдуманное со всех сторон. Он уже смирился с мыслью, что придется уйти из института, начать новую жизнь. И вдруг странный вопрос Иннокентия Павловича: не раздумал ли работать вместе с ним? От нечего делать такие вопросы не задают. Ребята, перед тем как заперли его в пустом доме, внушали: поговори с Билибиным, поговори, не дави фасон; Иннокентий играет честно: от каждого по способностям и так далее; если он возьмет, считай — все! Такую разработочку подкинет — ни спать, ни есть не захочешь…

Хватит! Уже говорил…

Как это ни удивительно, Иннокентий Павлович не знал, что станет физиком, до тех пор, пока не стал им. Увлечения его в юности были многообразны и проявлялись столь блистательно, что, несомненно, любое из них могло бы стать делом всей его жизни.

Гена Юрчиков с детства знал свою судьбу.

Лет до двенадцати жизнь Геннадия если и отличалась от жизни сверстников, то лишь одним обстоятельством: на его руках росла сестра — беленькое голубоглазое существо, очень приятное по мнению окружающих и очень вредное по мнению самого Юрчикова. Родители с утра до вечера пропадали на работе, сестра ходила в детский сад. Два дня ходила, две недели, как положено, болела дома. И Генка должен был кормить ее, даже порой стряпать, с тоской глядя в окно на друзей, с воплем гоняющих во дворе шайбу. Геннадий считал, что сестра старается болеть почаще, чтобы не ходить в детский сад; чувства, которые он испытывал к ней, были крайне противоречивы.

Но как раз ее нужно считать первым звеном в той цепочке событий, которые определили судьбу Гены Юрчикова. Когда сестре пришла пора осмысливать мир, град извечных детских вопросов обрушился именно на Геннадия. Вопросы она задавала сериями: как летают птицы, отчего вода льется, зачем собаке четыре ноги, если можно ходить на двух, и куда исчезает сахар в чашке с чаем? Не имея опыта взрослых, хладнокровно парирующих: «Вырастешь — узнаешь!», Гена кричал на сестру или просто давал ей тумака. Однако на другой день она, как ни в чем не бывало, снова принималась скакать вокруг брата, выкладывая очередную серию: почему огонь жжется, отчего бывает ветер и из чего делается песок?