Ирина Георгиевна подошла к нему, властным жестом пресекая попытку сесть. Живот у него был твердый, напряженный.
— Как провели ночь?
— Нормально, доктор.
Ночь он провел неважно: вправлял мозги соседу по койке. Петрович к нему с первого же дня стал приглядываться. Тогда в палате занятный разговор вышел: два ярцевских дедка, которые у окна лежат, третий месяц бедняги, маются, о войнах толковали.
— Эта война второй Отечественной называлась, а еще первая есть.
— Тоже с немцами, что ли?
— Нет, с французом! У них главный — Наполеон, а у нас этот… Багра… Багра… забыл!
Петрович со скуки подшутил:
— Баграмян.
— Во! Баграмян! — воскликнул дедок, просияв всем болезненно-желтым, обросшим седой щетиной лицом.
— Как же получается, — продолжал Петрович невозмутимо, — и я у Баграмяна воевал в эту войну. Сколько же ему было? Выходит, сто тридцать?
— Ну так что? Люди и дольше живут. Ты слушай, слушай… У них — Наполеон, а у нас — Баграмян!
И тут этот нервный сосед стал кричать. Вскочил с койки, усишками дергает, подбородком трясет.
— Вы, — кричит, — пещерные! Из каменного века!
Деды сильно сконфузились, притихли, и Петрович в тот раз промолчал, не любил торопиться с выводами…
— Больно? — Ирина Георгиевна помяла его живот.
— Есть немного.
— Значит, режемся?
— Вам решать, доктор.
Она улыбнулась чуть-чуть, углами губ, ободряюще и снисходительно. Примеривалась. Вот так она должна улыбаться, когда начнется съемка. Интересно, знает ли он? Впрочем, это не его забота…
Доктор Соловьева посидела в палате еще несколько минут, испытывая почему-то совершенно не свойственную ей растерянность, хотя продолжала улыбаться ободряюще и снисходительно, помня о наставлениях режиссера насчет психологической подготовки больного. Разговор у них не ладился. Ирина Георгиевна с непривычки никак не могла взять верный тон. Получалось как у неопытного следователя с опытным подследственным:
— Сколько вам лет?
— Сорок восемь стукнуло.
— Сами-то откуда?
— Из Степногорска.
— А как в Ярцевск попали?
— Проездом.
Потом пошло легче:
— Ночью что произошло? Больной из-за вас на выписку просится!
— Неужто? Зря. Ну, маленько критику навели, чтобы людей уважал, не себя одного.
— Что же вы ему сказали?
Ирина Георгиевна все еще не убирала руку с его живота, и он по-свойски накрыл ее своей ладонью. Ногти у него были ужасные — сбитые, обломанные, с заметной черной каймой.
— Сказал, что начальника его знаю.
— В самом деле знаете? — спросила она, с сомнением разглядывая эти обломанные ногти.
— Я таких типов знаю.
Действительно, ничего особенного ночью не случилось, ткнул пару раз подвернувшимся под руку костылем в бок нервному соседу: храпит, как жеребец, замучил всех, а разбудишь — скандалит, хоть из палаты беги. Вот тогда Петрович и сказал ему: «Учти, я твоего начальника знаю. Будут тебе неприятности». Эта штука у Петровича про запас, вроде козырной карты лежала. Не на всех действовало, конечно, он понимал, кому говорить. Если бы ему самому, например, пригрозили, он бы сильно удивился такой глупости. В прошлом году собрался в другой гараж перейти, поближе к дому; начальник за сердце схватился: в гараже десять машин без шоферов. Нет, если и опасался чего Петрович в этой жизни — не уснуть бы в долгом рейсе за баранкой. И только.
— Надо с вами поосторожнее. Вы с моим начальником не знакомы, случайно? — Ирина Георгиевна словно бы нехотя освободила руку.
— Работа у вас тяжелая, грязная, вам бояться нечего. Вы сами себе начальник, — ответил он спокойно.
И тут доктор Соловьева совершила странный, противоречащий не только ее принципам, но и общепринятым нормам поступок: достав из кармана халата маникюрную пилку, захватила поудобнее руку Петровича и принялась приводить в порядок его ужасные ногти. Спохватившись, бросила пилку на постель:
— Продолжайте в том же духе…
В дежурке Ирина Георгиевна нет-нет да и вспоминала свой порыв — то ли своего рода месть за минуты растерянности, то ли, наоборот, признание особых прав этого человека, который стал для нее со вчерашнего дня уже не просто больным, но соучастником в деле.