Климент же Ефремович очень со мной контрастировал. И если кому-то покажется, что это для Ворошилова лучше, то нет, тоже плохо. Шаляпину он показался рыхлым, будто слепленным из теста.
Что же касается Фрунзе, с ним, по Федору Ивановичу, дело обстояло вообще из рук вон. Он о Михаиле Васильевиче был даже очень наслышан и знал совершенно достоверно, что при царском режиме тот во время одной рабочей забастовки в Харькове с колена расстреливал полицейских, чем якобы и был знаменит. Полемизируя с Фрунзе по военным вопросам, кто-то в дискуссионном пылу иронически заметил, что военный опыт Михаила Васильевича исчерпывается тем, что он застрелил одного полицейского пристава.
Поэтому артистическое образное видение подсказывало Федору Ивановичу, что встретит он человека с низким лбом, взъерошенными волосами, сросшимися бровями и с узко поставленными глазами. Таким Фрунзе ему рисовался.
Ан нет! Сидит какой-то с мягкой русой бородкой и бесцветной физиономией.
В общем, было нас трое на все вкусы. И ни один не устроил. И с едой не угодили. Закуска была чрезвычайно проста: то ли селедка с картошкой, то ли курица жареная — Федор Иванович не помнит, так это было все равно, ну точно как за столом какого-нибудь фельдфебеля.
Федор Иванович вспоминал, что были спеты им «Дубинушка», «Лучинушка», «Снеги белые пушисты», но особого восторга, переживаний мы, его слушатели, не выказали, во всяком случае, он их не заметил. Беглые каторжники в подвальном трактире в Баку слушали лучше — подпевали и плакали.
Что Федор Иванович хорошо запомнил, так это то, что особенных разговоров при нем военачальники не вели, но один из них рассказал о том, что под Ростовом стояла замерзшая конница, и ему было эпически страшно представить ее себе: плечо к плечу окаменелые солдаты на конях.
А на другой день он получил некоторое количество муки и сахару. «Подарок от донского казака».
«Такова жизнь», — закончил свой печальный рассказ Федор Иванович.
Мне почему так запомнились его откровения — задним числом обидно стало.
Но понять Федора Ивановича можно. То время человеческую прочность на разрыв проверяло. А Шаляпин, выбравшийся наверх из грязи житейской, преодолев многое в себе, поняв главное в искусстве и засияв яркой звездой, был уже вроде бы защищен от жизненных невзгод, существовал прочно. И не был подготовлен ни душой своей, ни маской к новым лишениям. Лично от него ничего уже не зависело. Преодолевать эти лишения нужно было вместе со всей страной, плечом к плечу. А у него, видно, уже сил таких не осталось, ушли на первый рывок.
У нас иногда любят мысли и суждения великих людей принимать за слово оракула. Шаляпин должен петь. Басовые партии. А золотые слова пусть произносят мыслители. Их-то мы и послушаем. А как нас судит Шаляпин со своей позиции полного непонимания происходящего — штрихи к его портрету, не к нашему.
Ему, например, Сталин показался человеком мрачным и неулыбчивым. Мне же вспоминается такой случай.
Как-то в начале тридцатых годов засветили мне несколько свободных дней, что-то вроде отпуска могло получиться. Друзья из Кабардино-Балкарии письмо прислали, пишут — под Нальчиком толпы кабанов ходят, приезжайте охотиться. Я уговорил Климента Ефремовича: «Поедем вместе!» Тот говорит, что со Сталиным условился, он с нами отправится, но придется поехать машиной через Сталинград — по дороге кое-какие дела следует сделать.
Я про себя ус покрутил — вот, думаю, удача. Из Сталинграда по дороге в Кабардино-Балкарию провезу Сталина через несколько конных заводов, свое хозяйство покажу и кое-что из насущно необходимого выпрошу.
И вот выезжаем мы из Сталинграда ранним-ранним утром, солнышко только встало. Улица совершенно пустынна, только от домов длинные тени. Машина у нас была большая, открытая, ползла еле-еле, потому что каждое здание напоминало былое, связанное с какими-то жаркими событиями, которые тут же и пересказывались.
Вдруг видим, на улице человек появился. В спецовочке замасленной, кепочка на глаза — то ли с работы, то ли на работу идет. Встал, замер. Глазами хлопает. А мы тихо мимо него следуем. Он очнулся вдруг и медленно так, раздумчиво говорит, переводя взгляд с одного на другого:
— Ста-а-лин… Вороши-и-лов… Мама не моя, Буденный!
С тех пор долгое время, где бы, в каких бы обстоятельствах со Сталиным не встречался — парад не парад, совещание не совещание, прием не прием, — он руку жмет, а сам в ухо шепчет:
— Мама не моя, Буденный!
Думаю, тому сталинградцу мы всю репутацию испортили. Представьте, стал он потом рассказывать о своей утренней встрече — и кто ему поверил?