Это я к тому, что нельзя рассматривать человека пристрастно однобоко, да еще и с точки зрения своего плохого настроения. Человек не однозначен.
А Фрунзе я просто люблю. В тот раз вид у него действительно мог быть болезненным, он мне на язву свою подосадовал. Но бесцветным его лицо никак не назовешь. Забавно, как это все Федору Ивановичу видится? Значит, стоят, видимо, выстроенные в ряд безоружные невинные ребятки-полицейские, а шагах в трех от них — это должно выглядеть более зверским — стоит на одном колене Михаил Васильевич и (думаю, с локтя, так эффектнее) их расстреливает? Чем он его попрекает? В него стреляли, он стрелял. Но в него стреляли умеючи, а он с колена. Классный стрелок от живота палит — и попадает. А с колена — это чтобы рука меньше дрожала. А если с локтя — так вообще худо дело.
Но чтобы армией квалифицированно командовать, разбираться в сложнейших военных ситуациях, снайпером быть не обязательно. Голову надо на плечах иметь.
Да что это я оправдываю Михаила Васильевича? Он в этом совершенно не нуждается. Недоброжелателей у нас, к сожалению, в то время хватало, а на каждый чих не наздравствуешься…
Демьян тогда привез Шаляпина к нам в вагон, в котором мы приехали, в котором и жили, пока находились в Москве, без предупреждения. Просто ввел здорового, русого, хорошо одетого мужика и говорит:
— Любите и жалуйте, Федор Иванович Шаляпин.
Смотрю, Климент Ефремович весь засветился, а Михаил Васильевич просто руку пожал и представился, он был серьезный человек.
Сели за стол, потому что в том вагоне просто сидеть-гостевать негде. Я велел на стол собирать — чем богаты, тем и рады.
Тут Климент Ефремович стал рассказывать, как он раздобывал контрамарки на спектакли и концерты Шаляпина.
— Не знал я тебя, Климент Ефремович, с этой стороны, — говорю ему. То есть я знал, что искусство он любит, но что еще и поклонник Шаляпина — этого нет.
В это время на столе стали всякие закуски возникать. Действительно, все простое, фельдфебельское — по Федору Ивановичу, русское — по-нашему. Шаляпин и говорит:
— Мне Калинин погреба кремлевские недавно показывал, там шампанского уложено — видимо-невидимо. Калинин сказал, от царя осталось. Показать показал, да хотя бы одну дал, скаред этакий. Я попросил, говорит, не могу, государственное имущество.
— Так ведь оно и есть, Федор Иванович! — стараюсь оправдать Калинина. — Погреб подотчетен.
— Я ему пел, — говорит Шаляпин обиженно.
— Самое большое, он мог вам тоже в ответ спеть, — стараюсь перевести дело в шутку. А сам думаю, действительно, чего не дать бутылку из царских запасов? Ведь не брильянты же из Оружейной, не табун лошадей? Но и вправду, Михаил Иванович насчет государственной собственности прижимистый был человек.
Тут я мигнул, чтобы на стол выставили все, что у наших припасено. Не скупясь, подчистую. Не ровен час, он завтра по городу понесет, что Буденный за стол-то его посадить посадил, да мимо рта пронес. И что командарм-де — скупердяй. Этого еще не хватало! А пока несли да ставили, как хороший хозяин, занимал гостей — делился боевыми воспоминаниями.
Я тогда о белой замерзшей коннице потому рассказал, что на меня самого эта картина произвела потрясающее, именно эпически страшное впечатление, это я и хотел передать в своем рассказе и, видимо, мне удалось. Люди искусства эмоциональны, у них воображение развито как ни у кого. Но, конечно, не плечом к плечу и не всегда стоя… Тогда под Ростовом сначала снег выпал на полутораметровую глубину, а потом вдруг ударил бешеный мороз, лютый, с ветрами. Там, на Дону, степи и степи. Лошади грудью прорывали снега, слабели, выбивались из сил. И всадники тоже. Потом движение замедлялось, лошадь и человек засыпали… И замерзали. Так я себе это представляю. Воспоминание на всю жизнь, я его не люблю.
Шаляпин покрутил в руках наши столовые приборы, самые непритязательные, доложу я вам, и совсем запечалился:
— У меня, — говорит, — в Питере все столовое серебро реквизировали, черти. Экспроприация, говорят. И шубу прихватили. Ваши революционеры.
— Какие же это революционеры, — говорю. — Обычные жулики. Решили, раз вы Шаляпин, значит, найдется, чем поживиться. В смутные времена вечно на поверхность всякая шваль выплывает. Вот погодите, окрепнет наша государственность, наведем порядок.
— Федор Иванович, — вмешался Ворошилов, — вы что же, так без шубы и остались? Вам голос ваш беречь надо.
— Мне шубу подарили питерцы за один из моих концертов. Тоже, я думаю, из реквизированных, — ехидно хмыкнул он. — Теперь хожу в ней и боюсь — вдруг на улице кто-нибудь за ворот ухватит, закричит: верни мою вещь.