Выбрать главу
Таймс (надо заметить, что их оценки бывают очень строгими), но ведь и вам, так сказать писателю-эссеисту, не мешало бы знать, что говорят люди о ваших философских сочинениях; не понимаю, почему вы не публикуете хотя бы фрагментов, чтобы узнать, что думает о них читающая публика или по крайней мере ее самая компетентная часть; впрочем, осмелюсь утверждать, что компетентной публики не существует, ибо у нее нет и тени компетентности, ее никогда не было и не будет; вот вы пишете и пишете, размышляете и размышляете, а потом снова записываете собственные мысли — неужели вас не удручает, что все они останутся втуне и не найдут никакого отклика? — спросил он. Нет, вы все же многое теряете из-за своего упрямства, даже, возможно, что-то очень существенное. Вы уже долгие годы работаете над своей книгой, уверяя, будто пишете ее только для себя, но ведь это же ужасно, ибо никто не пишет больших книг только для себя; когда кто- то уверяет, будто пишет только для себя, он говорит явную неправду, впрочем, вы не хуже меня знаете, что нет людей более лживых, чем писатели; с тех пор, как существует мир, не было и нет людей более тщеславных и лживых, чем писатели, сказал Регер. Если бы вы знали, до чего ужасной была для меня прошлая ночь, я то и дело вставал, меня мучили судороги, у меня сводило пальцы ног, икры, даже грудь, а все из-за обезвоживающих сердечных препаратов, которые я вынужден принимать. Я попал в порочный круг. Ночи для меня превращаются в пытку; едва мне кажется, что я сумею заснуть, как начинаются судороги, тогда нужно встать и походить по комнате. Так я и хожу едва ли не всю ночь, а если мне все-таки удается заснуть, то я вновь просыпаюсь от кошмаров, о которых я вам уже рассказывал. Мне снится жена, и это бывает ужасно. С тех пор, как она умерла, меня каждую ночь неотступно мучают кошмары. Поверьте, я почти всегда думаю, что было бы лучше, если бы я сразу же после смерти жены покончил с собой. Не прощу себе собственной трусости. Мне и самому несносно мое бесконечное, почти маниакальное нытье, но я не могу остановиться, сказал Регер. Хоть бы Музыкальное общество устроило приличный концерт, сказал он, а то ведь программа зимнего сезона отвратительна, сплошное старье, мне давно уже действуют на нервы вечные концерты Моцарта, Брамса и Бетховена, вечные циклы Моцарта, Брамса и Бетховена. Опера погрязла в дилетантстве. Если бы она была по крайней мере интересна, а то она совершенно слаба, постановки дрянные, певцы скверные, оркестр плохой. Вспомните, каким был, например, Филармонический оркестр еще года два-три тому назад, воскликнул он, и посмотрите, каким он стал теперь —
зауряднейший оркестрик. На прошлой неделе я слушал Зимний путь в исполнении одного басиста из Лейпцига, не стану называть его фамилии, она вам все равно ничего не скажет, тем более что музыковедение вас абсолютно не интересует, так вот, считайте, что вам повезло, ибо басист был ужасен. А до чего же обрыдла мне Вещая птица. Ради подобных концертов не стоит и переодеваться в выходной костюм: жаль свежей сорочки. Не стану же я писать об эдакой ерунде в Таймс, сказал он. Вечно Малер, Малер, Малер, воскликнул он, надоело. Впрочем, мода на Малера проходит, сказал он, слава Богу; ведь Малера слишком переоценили, больше чем какого-либо другого композитора в нашем веке. Он был отличным дирижером, но весьма посредственным композитором, как и все хорошие дирижеры, например Хиндемит или Клемперер. Я ужасно страдал все последние годы из-за моды на Малера, это было ужасно. Знаете ли вы, что могила моей жены, куда положат и меня, сказал он, находится в непосредственном соседстве с могилой Малера? Впрочем, на кладбище уже все равно, кто твой сосед, можно лежать рядом хоть с Малером, это уже безразлично.