Выбрать главу

Если рассматривать «Ночной дозор» с точки зрения наклонности художника выражать сюжет с помощью света й темноты, то он, так сказать, теряет свои секреты. Все, что заставляло нас колебаться, теперь установлено. Достоинства картины получают свой смысл, ошибки становятся понятными. Затруднения мастера, когда он исполнял картину, рисовальщика, когда он строил композицию, живописца, когда он писал, костюмера, когда он одевал героев; непостоянство тона, двусмысленность впечатления, неопределенность часа действия, странности фигур и их внезапное, сверкающее появление среди полной темноты — все это случайный результат эффекта, задуманного вопреки правдоподобию, осуществленного вопреки всякой логике и не столь уж необходимого: осветить реальную сцену нереальным светом, то есть придать факту возвышенный характер видения. Не ищите в картине ничего, кроме этого чрезвычайно смелого замысла, который манил художника, но не вязался с заказом, противополагал новую систему привычной форме, дерзание духа — ловкости рук. Дерзость этого замысла не переставала, вероятно, подстрекать художника вплоть до того дня, когда, думается мне, уже выявились непреодолимые трудности. Если Рембрандт и преодолел некоторые из них, то большинства он все же преодолеть не смог.

Я обращаюсь к тем, кто не верит в безусловную непогрешимость даже лучших умов. Рембрандту надо было изобразить роту вооруженных людей. Не было ничего проще, как показать нам, что они собираются делать; но он выразил это так небрежно, что даже в самом Амстердаме до сих пор ничего не могут понять. Он должен был придать фигурам портретное сходство — оно сомнительно; изобразить характерные костюмы — они большей частью фантастичны; создать живописный эффект — но этот эффект оказался таков, что картина стала неразрешимой загадкой. Страна, место, время действия, сюжет, люди, вещи — все исчезло в бурной фантасмагории палитры. Обычно Рембрандт великолепно воспроизводит жизнь и превосходно воплощает в искусстве свою фантазию; он мыслитель но природе, выразитель света по дарованию. Здесь фантазия не к месту, нет ни жизни, ни мысли, которая бы все искупала. Что же касается света, то он добавляет еще одну непоследовательность к другим. Свет здесь сверхъестественный, беспокоящий, искусственный. Он словно излучается изнутри наружу, растворяя освещаемые им предметы. Я вижу явственно сверкающий огонь, но не вижу ни одного освещенного предмета. Свет этот ни прекрасен, ни правдив и ничем не мотивирован. В «Уроке анатомии» смерть была забыта ради игры красоты; здесь же две главные фигуры потеряли свои тела, свою индивидуальность, свой человеческий облик в сиянии блуждающих огней.

Как же случилось, что такой ум мог так заблудиться, что, не сказав того, что он должен был сказать, он сказал то, о чем его не спрашивали? Он, такой ясный, такой глубокий, когда это нужно, — почему же здесь он не глубок и не ясен? Я спрашиваю вас: разве не рисовал и не писал он лучше, даже в своей манере? Разве как портретист не создавал он во сто раз лучшие портреты? Дает ли интересующая нас картина хотя бы приблизительное представление о силе этого творческого гения, когда он мирно сосредоточивается в самом себе? Наконец, где они, его великолепные идеи, всегда четко вырисовывающиеся на фоне чудесного сияния, как видение его доктора Фауста, являющееся в ослепительном венце лучей? Если же идей нет, то зачем столько лучей? Мне кажется, что разрешение этих сомнений можно найти на предшествующих страницах, если только они хоть сколько-нибудь ясны.