Полуостров
Мама, почему мне так страшно? Почему мне никто не говорил, что может быть так страшно человеку в сорок лет? Мамочка, почему никто и никогда не писал об этом слепом безотносительном ужасе?
Не может быть, чтобы они переживали его молча, а к людям выходили с цветочком в зубах. Выходили и куражились вопреки собственному страху. Смеялись и плакали вместе со всеми над ничтожными вещами и никогда не были искренни.
Выходили к рампе и говорили: «Я любил, я пахал, я пил как свинья! Я бил и меня били. Я любил и меня любили. И я буду пить любить и писать стихи пока не кончится завод у пружинки! Я счастлив».
А потом, за кулисой, корчились на старых досках от трезвого страха-который-с-тобой. Блевали слизью и корябали слабыми ручками вечную надпись на маленьком лбу. Несводимую надпись, живую печать, что из под грима в эфир позывные отстукивает: «Я Авель.. Я Авель.. Я Авель..» Ну что с того, что Бог твою жертву принял, когда за спиной отверженный братец?
Жутко лязгнули двери (открывшись) и человек в сиреневом берете спустился из тамбура на черный перрон. Электричка протянулась зеленой стеной к вокзалу, что в сумерках напоминал закопченные ворота в ад.
Испуганная кучка помятых путешественников прошла сквозь эти ворота, ежась от осознания безвозвратности, и оказалась на тихой площади, перед которой на бетонном постаменте возвышался свежевыкрашенный паровоз.
Человек в сиреневом берете представил себе машиниста этой адской машины и ускорил шаг. Там, вдалеке, светились трамваи. Когда сиреневый берет запрыгнул в один из них, у вокзала полыхнуло. Очевидно, рогатые кочегары по приказу машиниста распахнули чрево топки и принялись набивать его стенающими душами.
Давление держат чумазые гады! Мама, ну откуда у всех эта тупая смелость? Ведь все жертвы. Как один. От малого до большого. Потому Каин один и вечен, а нас без числа и все мы его жертвы.
Трамвай остановился у телеграфа. Авель вышел и побежал робким шагом по переулку. Ленинская, Греческая, здесь. Железные ворота, колодец с дождевой водой во дворе, кожаная дверь. Электрический звонок жалобно ойкнул и дверь открылась.
Человек на пороге выглядел уставшим.
— Входите, Авель. Наконец-то.
— Здравствуйте Миша.
— Входите скорее. Обниматься позже будем.
Они вошли в узкий коридорчик, что был обклеен желтыми обоями. Вдоль одной стены его стояла обувь хозяев и ведра в тазиках. В конце его была газовая плита, на которой кипел чайник.
— Не разувайтесь, Авель.
— На улице нечисто…
— Не разувайтесь. У нас тоже не чисто.
— Я все же сниму…
— Авель, я устал. Делайте, что хотите.
Напряженное лицо под сиреневым беретом испуганно сморщилось и Авель прошел в комнату вслед за хозяином. Посреди помещения находился тяжелый лакированный стол. Там также были два дивана, шкаф и дверь в спальню. Авель снял берет и оказался совсем лысым евреем.
Миша привалился литым плечом к заскрипевшему шкафу.
— Не вовремя вы, Авель, приехали. Плохие времена.
— Миша, но кто же наши дела за нас сделает?
— Все равно все морю достанется.
— Я слышал, что полуостров разрушается. Но неужели это так страшно? Еще лет пятьсот простоит?
— Может и пяти не простоять. Осыпи каждый день. Богудонии уже нет. Я вот с Еленой на овраге живу. Ленка, выйди.
Миловидная женщина в чистом халате вышла из спальни и поздоровалась с гостем. Что в ней было очень хорошо, так это веснушки.
— Вы хорошеете, Леночка.
— Бросьте, Авель. Написали что-нибудь новенькое в своем Париже?
— Нет, Леночка. Все больше старенькое пишу. Откуда в этой литературе новенькому взяться?
— Бросьте шутить, Авель. Сейчас будет чай.
Чайник нужно доливать. Это мой крест — подавать чай. Миша далеко и с места не сдвинется. Оба они не отсюда. Наследнички. Зачем писателю-еврею из Парижа старый дом в городе, который уходит на дно? Старуха была безумна. Это очевидно. Безумная старуха. Безумное завещание. Безумный еврей. Безумный чайник.
Подам чай и уйду спать. Человек может быть счастлив только в двух случаях, когда спит и когда обнимает Мишу. Лена заварила чай и отнесла его на стол. Гость уселся размешивать сахар и она закрыла за собой дверь в спальню. Там находилась большая кровать под желтым ночником. Остальное терялось в темноте.