Выбрать главу

Он говорил о сострадании и о том, как его ненавидит. Говорил о том, как надо говорить, как говорим мы, а не подражать языку господ.

Говорил, что никогда не надо сетовать: лучше сноси побои, чем сетовать и жаловаться. Если надо выжить, лучше сделать это без таких жалких слов, как «Бедный я, бедный», или «Ох, до чего же мне худо».

Я влез к нему на колени, прижался к груди, а стук его сердца был чуть-чуть слышен, как у тех ящериц, которых я иногда ловил, притаившись где-нибудь в углу клетушки для прислуги.

Сострадание, говорил он, враг достоинства, а гордыня не грех, гордость — это настоящее человеческое достоинство. Гордость — это наша природа, говорил он, шаря рукой в скатке из плаща, заменявшей ему подушку, а наше достоинство — это наше право. Он вытащил из скатки красивую плоскую палисандровую шкатулку, гринга, глубоко запрятанную в скатанном плаще, и сказал: да, достоинство — это наше право, и находится оно в этой шкатулке; он давал мне ключи, но их надо было вернуть, иначе те люди заподозрили бы недоброе. Но то, что находится в деревянной коробке, он может мне отдать, отдать насовсем, потому как они ничего об этом не знают, а мне надо знать, потому что я — законный наследник усадьбы Миранда.

Я взял шкатулку, вытаращив на него глаза, ничего, по правде сказать, не поняв. Случилось это как раз в тот день, когда мне исполнилось девять лет. Но я пообещал дону Грасиано беречь его шкатулочку, как свою собственную жизнь.

Он улыбнулся, одобрительно кивнул головой. «Наши предки придут на мои похороны и возьмут меня к себе, потому что я сберег эти бумаги».

И старик больше ничего не добавил, не объяснил. Глубоко вздохнул, погладил меня по голове и сказал, чтобы я шел спать, а наутро вернулся к нему.

Клянусь тебе, Гарриет, старик не сказал мне: мол, завтра поговорим; не сказал мне: обязательно приходи завтра, поболтаем. И, понятно, он не сказал мне: слушай, Томасито, я скоро умру и хочу, чтобы ты завтра побыл со мной, не оставлял меня завтра одного; хочу, чтобы ты видел, как я умираю, потому что мне надо ввести тебя в дом, чтобы ты видел их, а они видели тебя, посмотрели бы на тебя не так, как они обычно смотрят на нас с тобой — как на людей из толпы их прислужников, поверх голов этой толпы, словно бы нас тут и нет, а я, наоборот, хочу сказать им:

— Поглядите на него. Вот он. Вы не можете не видеть Томаса Арройо. Он не воздух, а сама кровь. Он плоть, а не стекло. Он не прозрачный. Он — смутный, твари вы подлые, гады поганые, смутный и твердый, как самая крепкая тюремная стена, которую ни вы, ни я никогда бы не прошибли.

Таково было прощальное слово Грасиано, проведшего все свои долгие годы в усадьбе семьи Миранда.

Утром его нашли мертвым на койке. Я видел, как его выносили хоронить. Это Грасиано, сказали они, кто же теперь будет заводить наши часы?

Грасиано тоже был стар, как твой старый гринго. Мы похоронили его здесь, на этой дикой равнине, на которую ступил индейский генерал, когда шел сюда. Но когда мы хоронили Грасиано, здесь собрались все наши предки: и апачи, и тобосо, и бродячие лагунеро, которые охотились и убивали на этих землях, когда земли были ничьи; и испанцы, которые жаждали найти в этой пустыне города из золота; и все, кто шел за ними с крестом в руках, когда увидали, что здесь вместо золота одни колючие заросли; и, наконец, явились те, кто пришел засеять эти земли и заявлять на них свое право, звеня серебряными ножнами и железными шпорами, отбирая землю у индейцев, которые или возвращались, паля из ружей, насилуя женщин, выбивая из каменной земли искры подковами своих недавно угнанных коней; или были убиты, или загнаны в тюрьмы в тропиках, где умирали от страшной лихорадки; или уходили в горы, все выше и дальше, чтобы рассеяться, как дымка, которая порой окутывает макушки самых высоких горных пиков, словно бы эта дымка — их ежедневное подношение смерти, ежедневно требуемое от нас, — серое облако нашего прощания с миром, говорящее, что мы спокойно уходим с ним каждый день, уходим с одним дуновением ветра в облачном небе, чтобы в день, когда мы насовсем уйдем, мы бы уже свыклись с этим, нашли бы свое место в той нашей смерти, которая нас берет. Грингита, ты согласна, что моя смерть — это часть моей жизни?

— Нет, — сказала она, — жизнь это одно, а смерть — другое. Они противоположны и враждебны, и мы не должны их смешивать. Иначе сами не заметим, как уйдем из жизни, перестанем ее защищать — ведь жизнь очень недолговечна и может оборваться в любой момент.