— Нет, не уходи от меня, не уходи этой ночью! Послушай, что я скажу, у меня столько всего для тебя накопилось, просто умираю. Сяо Куй ушла, ты тоже собрался уйти — кто меня выслушает? Старой мельничке всё рассказывать? Или этой комнатушке? Эх, Цзяньсу! Не стой, что ты с меня глаз не сводишь, присядь, садись вон на кан…
Встревоженный Цзяньсу сел. Он впервые видел старшего брата таким, душу охватила жалость. Хотелось утешить его, но он не знал, что сказать. Сяо Куй вышла замуж, она всегда была чьей-то ещё. Баопу очень любил эту женщину, это ясно. «Эх, Баопу, — сказал он про себя, — ты всё выносил, сидел у себя на мельничке, а сегодня, почитай, пришла расплата. Никто не в силах помочь тебе, ты, бедняга, тоже никуда не годишься».
Трясущимися руками Баопу свернул самокрутку, она получилась какой-то бесформенной. Цзяньсу протянул ему сигарету. Тот жадно закурил, затянулся пару раз и бросил.
— Помнишь, ты ругал семью Суй «никчёмными людьми»? — Цзяньсу недоумённо глянул на брата. Тот яростно закивал. — Ругал, ругал. И поделом. Я сейчас тоже бы так выругался. Вылупил глаза и смотрел, как она уходит, пока не ушла совсем. Себя изводил и других тоже, будто без этого прожить не смогу. Сам не радовался и других не радовал, ну что за человек такой странный, мать-перемать! Хочется что-то сказать, нет, держу внутри себя, месяц держу, год, всю жизнь — ну как томят мучной соус, пока цвет у него не переменится! Никогда не высказывался без раздумий, застой крови в теле, даже задумывался, не ткнуть ли себя шилом куда ни попадя. Ну, потечёт кровь, будешь кататься по земле от боли, орать во всю глотку, так, чтобы все от тебя разбежались. Думать-то думал, но никогда смелости не хватало. Ни на что не осмеливался. Вот и проползал на карачках всю жизнь, ни в чём не преуспел. Но и познал ненависть, познал любовь, познал, что такое выскочить на улицу в грозу под проливным дождём. Иногда будто кипятком ошпаренный, словно от ожога вскочишь, как вспомнишь. Стиснешь зубы, выпрямишься и ни звука не проронишь, ни звука. Я так желал Сяо Куй, что однажды ночью, промокший до нитки, под дождём нёс её на руках. Она моя, других мне не надо, пусть в бедности, пусть топчут, но мне нужна Сяо Куй! Не было дня, чтобы меня не посещали такие мысли, и не было дня, когда я дерзнул бы прийти к ней. Так и прошли десять лет, двадцать, у меня и у Сяо Куй уже седина в волосах. Чего я, в конце концов, боялся? Глаз Чжаолу — даже во сне видел, как он смотрит на меня с того света. А ещё семьи Чжао, ведь Сяо Куй из этой семьи. Да и себя самого, и семьи Суй. У членов рода Суй не должно быть семьи, не должно быть потомства. Но мы в роду Суй тоже люди, среди нас есть и мужчины, и женщины. Семья Суй много поколений пользовалась известностью, но известность эта ломаного гроша не стоит, и стоит ли ради известности ум тратить. Я тут говорил, что боюсь того и сего, а самого главного не сказал — того, что боюсь этой славы. Сяо Куй отдалась мне, когда Чжаолу был ещё жив, вот она ничего не боялась. А про себя даже говорить противно. Боялся, что в городке судачить начнут, мол, вот каковы в семье Суй молодцы: стоило мужу в Дунбэй уехать, как тут же к жене пристроился. Таких слов я избегал со всей осторожностью. Сяо Куй столько страданий перенесла, Чжаолу умер. Мне бы взять и привести её к нам в дом! Малодушный я человек, сам себя не уважаю. Сяо Куй — молодец, стиснув зубы, идёт вперёд, как настоящий мужчина. А я как баба! Я всю жизнь думаю о ней… Вернее, нет, теперь я должен забыть о ней, забыть обо всём и помнить лишь одно: я действительно человек никчёмный…
В первый раз Цзяньсу слышал, чтобы брат с такой лютой ненавистью препарировал себя.
— Не надо, не говори так! — взволнованно прервал он его. — Ты человек хороший, лучше меня во много раз. С такой ненавистью ругаешь себя, что просто страшно становится… Брат, ты ведь старший, из семьи Суй, ты претерпел больше всех, несладко тебе пришлось. Я понимаю тебя, понимаю как никогда…
На лбу Баопу выступили капли пота. Стуча зубами, словно в ознобе, он проговорил:
— Ты меня не понимаешь. Никто не понимает меня. Сам на себя злюсь, размышляю слишком много, а другим говорю слишком мало. Когда мы с Гуйгуй жили как муж и жена, я тоже не говорил ей всего. Не то чтобы чего-то боялся, много, слишком много размышлял, не рассказать словами. Я, правда, восхищаюсь другими: ни печали, ни забот, появится небольшая печаль — её сдувает, как порывом ветра. Восхищался Гуйгуй, она была как маленький ребёнок, до самой смерти глаза у неё были как у ребёнка. Ты видел эти глаза, такие красивые, чёрные, блестящие. К ней, наверное, никто не испытывал ненависти, разве могут такие глаза вызывать ненависть? Помнишь, когда устроили общественные столовые, ходили по дворам и искали зерно? Её избили так, что всё лицо опухло. Но когда вечером она лежала у меня в объятиях и смотрела на меня, в её глазах не было и искры ненависти. Вот ведь, размышлял я тогда, я воистину счастливый человек, живу с «ребёнком», сам настолько заражался её нравом, что становилось легче! Только потом я понял, что всё это глупые фантазии, никому не дано изменить меня. Я уже представлял собой нечто настолько тяжёлое, что было не удержаться на плаву. Вот тогда я и решил так и жить дальше, сидеть на старой мельничке, смотреть с утра до вечера, как мелет жёрнов, как тупится и стирается характер, как доходит до отупления весь человек — ну и пусть! Старая мельничка перемалывала мой характер чем дальше, тем мельче.