Выбрать главу

Салон Шаховской на Приморской привлекал старыми винами и небрежным радушием хозяйки. Здесь сложился круг из «людей искусства» — литераторов местных «Ведомостей», приезжавших на морские этюды художников, начинающих музыкантов, эстетствующих студентов и обывателей, праздно шатающихся по компаниям. Провинция — всегда шарж, её богема — карикатура столичных снобов.

В черноте южной ночи дом Шаховской насквозь светился распахнутыми окнами, из которых била музыка. Бронзовые канделябры, сгрудившиеся на английский манер диваны и аккуратные ливреи вышколенных слуг подражали петербургским гостиным, оттоманки и кричаще изогнутые кальяны отчаянно взывали к изысканности.

Все эти новомодные штучки, эти синематографы, дагерротипы — это всё так, декорации. — приподнявшись на локте, сипел лысеющий профессор, приехавший на воды лечить подагру. — Они не главное.

А что же главное? — с показным безразличием откликался розовощёкий критик, потирая золотое пенсне.

А главное — чувство жизни, искусство. Да ещё, пожалуй, отношения между людьми. По ним и спрос на небесах будет.

Да-да, — рассеяно соглашался критик, — Арс лонга вита брэвис.

К чёрту латынь, помните у Чаинского: «Средь бушующего моря, где волна с волною споря, разбивается на волны, только скалы безмятежны. Как следы подошвы Бога, безмятежны и покойны.» Это волны эпох накатывают, а Человек стоит.

Да вы, батенька, Сенека. В Петербург когда собираетесь?

Зимой. А Чаинский хорош.

Манерничает много.

А в другом конце возвышали голос: «Я вам уже третий раз говорю: главное оправдание Бога состоит в том, что Он не нуждается в наших оправданиях! Вспомните Иова.» И всем было неловко, и все обещали не ходить сюда больше, но, изнывая от курортной тоски, вечерами опять тащились на Приморскую, где их встречал плешивый камердинер и сверзившиеся с колонн львы.

Раз в год у Шаховской устраивали состязания, выбирая короля поэтов. Чаинский называл их турнирами банальностей, но охотно участвовал. Вокруг него клубились дамы полусвета, с папиросами в длинных мундштуках и газовых платьях. Юные дарования — девицы из купеческих семей и плаксивые веснушчатые гимназисты — доставали мятые листки, читали по- петушиному, смущённо краснея. Те, кто поопытнее, с меланхолической отрешённостью закатывали глаза, заламывали руки, а сорвав аплодисменты, топтались манекенами. «Шедевр! — выносила приговор хозяйка, поклонявшаяся всему французскому — Почти Рембо. Вы читали его «Лето в аду»?»

«Бонжур, Серж!» — грассируя в нос, встретила она Чаинского, протянув для поцелуя дырчатую перчатку.

Ты нас осчастливишь?» После бурного романа, о котором говорил весь город, они оставались на «ты». Чаинский пожал плечами. «Я надеюсь», — улыбнулась она, шурша шелками навстречу очередному гостю. А Чаинский подумал, что у мужчин обращают внимание на глубину мыслей, у женщин — на глубину декольте.

Густел вечер. В зале пестрели поэтессы, шаркали по выщербленному паркету недоучившиеся студенты, молодёжь окружила толстенького критика, холодно кивнувшего Чаинскому — они были соперники, оба претендовали быть законодателями вкусов и пользовались расположением дам. «Ямб и хорей уже на закате,

проходя, услышал Чаинский, — сегодня все упирают на внутренний ритм, потому что поэзия — лингвистическая проекция бессознательного, как утверждает немецкая школа.» «Да что ты знаешь о поэзии? — подумалось Чаинскому, вспомнившему домашнего шамана.

Дух дышит, где хочет, его не загонишь под спуд монографий.»

Задули часть свечей, остальные обнесли лиловыми абажурами, начались чтения. Распоряжалась всем Шаховская, оживлённая и несколько суетливая. Спрятавшись в тень, Чаинский слушал привычные рифмы, испробованные веками интонации, но теперь эти выверенные, испытанные модуляции только оскверняли слова, делая одинаково глупыми и пошлыми. Не выдержав, он вышел в соседний зал. Там играли в карты.

У нас язык богатый, слов без малого тысяч двести, — заявлял какой-то незнакомый Чаинскому купчик, азартно выхаживая с пик. — Почитай, три аглицких.