— Со мною? Да, кажется, ничего, — отвечал он и осмотрел себя с ног до головы.
— Ты здесь, конечно, по делам твоей фирмы? Но отчего так скоро? Ты был в отсутствии гораздо меньше десяти лет.
— Да, поменьше, — возразил Бернгард и принужденно улыбнулся.
— Что же, твои дела окончились, что ли, скорее, нежели ты этого ожидал?
— Торговый дом обанкрутился, но не по моей вине; я ничего для него не делал.
— Где же ты был последнее полугодие?
— В Александрии.
— В Александрии? И ты ничего не делал; я, право, думаю, что который-нибудь из нас сумасшедший.
— Ну, так думай, что я сумасшедший. Эти шесть месяцев я был пленником в гареме араба Гассан-Аль-Шида.
— Это что за приключение из “Тысячи и одной ночи”? Пленником в гареме! Верно, ты так очаровал женщин, что они похитили тебя?
— Не женщины, а сам хозяин. Гассан-Аль-Шид посадил меня к ним.
— Час от часу не легче! Что же это за удивительный поклонник пророка, который решился посадить такого молодца, как ты, в гарем к своим женам.
— Он посадил меня только к одной из них, к Фатьме — любимой своей рабыне. О, это было ужасно!
Судорожная дрожь пробежала по исхудалому лицу Бернгарда. Я снова постарался придать моим вопросам шуточный оборот. Не знаю отчего, вся эта история казалась мне такою необыкновенною, такою странною, что я никак не мог придавать ей сериозное значение.
— Верно, эта Фатьма была урод?
— Урод! — С удивлением повторил Бернгард. — Это была райская Гурия; взглянув на нее, можно было ослепнуть. — Бернгард сел; его исхудалые пальцы судорожно барабанили по коленам.
— Так расскажи, пожалуйста, свои арабские приключения, если они не тайна, — попросил я.
— Кой черт тайна! Никакой тайны нет, — отвечал он.
— Так будь новою Шехерезадою, и повествуй.
Бернгард согласился.
АРАБКА
После нескольких минут молчания Бернгард заговорил:
— Дом, назначенный для меня в Александрии, находился за городом. Прежние директора фирмы и в письмах не изъявляли особенного удовольствия по случаю моего скорого прибытия, и потому неудивительно, что меня по приезде встретил только один невольник, который отнес мои вещи на мою новую квартиру. Мы пришли туда довольно поздно. Говорят, морское путешествие укрепляет нервы. Но я могу тебя заверить, что мои нервы были в самом жалком положении; их, как нервы Гейне, можно было послать на выставку и надеяться, что им выдадут медаль за напряжение и расстройство. Я приписываю это внезапной перемене окружавших меня предметов. Представь себе тотчас после Парижа самую однообразную местность: песок и песок со всех сторон; там и сям торчащие одинокие пальмы; дома, похожие на огромные игральные кости, только без черных точек, кое-где башенки, минареты; турки в больших туфлях с самыми филистерскими лицами; арабы в белых грязных шерстяных плащах, глядя на которые становилось жарко; женщины под покрывалом, напоминающие наших плакальщиц; вместо лошадей жалкие клячи, и хромой негр для всех услуг. В душе моей, кроме того, бушевало большое беспокойство о судьбе остальной моей поклажи, сданной на руки двум полунагим желтокожим уродам; африканское небо палило, как печь, и уничтожало без всякого сострадания силы моих мышц, — вот каковы были мои первые впечатления в Александрии. Наконец, мы с негром дошли до дома, назначенного для моего помещения. Я представлял себе удобное прохладное убежище, устланное. коврами и уставленное мягкими диванами, но, к удивлению, узрел какие-то казармы, состоящие из двух отвратительных комнат. Единственную мебель этого жилища составляли: английская походная кровать и несколько тростниковых стульев и некрашенные столы; к тому же навстречу мне вышла негритянка, которая, вероятно, по симпатии к своему черному супругу тоже хромала на одну ногу. Я мечтал о шербете, о трубке опиума и о ванне из свежей прохлаждающей воды, а между тем едва добился лишь только чашки какого-то отвара из горячей кофейной гущи, которая не понравилась бы даже турку. Я не постигал, на что мог истратить свои деньги живший здесь прежде глава обанкрутившегося торгового дома. С проклятиями бросился я на походную кровать, чтобы дождаться заката палящего солнца, и принялся курить, но курил в виде демонстрации против востока — французский капораль.
Дождавшись заката солнца, я вышел в сад, расположенный за домом. В этом саду тоже не было ничего восточного: один песок да пыль, да неудачные попытки перенесения образчиков европейской флоры на африканскую почву. На небе явился ясный полный месяц; мириады ярких звезд соперничали с ним своим блеском. В воздухе распространилась приятная свежесть, но он дышал непомерною скукою. Я думал о Париже, о балах, о Маделон, о хорошенькой перчаточнице в пассаже Жуффруа, о великолепных устрицах. Одним словом, я думал обо всем, что было для меня так приятно, и мною все более и более овладевала скука. Я почти готов был все бросить, опять сесть на корабль и вернуться домой. Вдруг я услыхал за стеною женские голоса. Ты знаешь, какой у меня в этом отношении тонкий слух. Ты помнишь, как на маленьком балу в Плесси я среди пятидесяти дам узнал Маделон по шелесту ее шлейфа. Здесь я сейчас же догадался, что одна из говоривших была молода и красива, хотя прежде никогда не видал ее и не слыхал ее соловьиного голоса, так чудно произносившего арабские слова. Чтобы убедиться в справедливости моих соображений, я с помощью старой ели поднялся так высоко, что мог заглянуть за стену. Внизу, обратившись к звездам, стояла женщина. В Париже много чудесного, товарищ, но такой женщины, как была эта, нет не только в Париже, но и в целой Европе.