Выбрать главу

В обозе он “козакует”; с детским любопытством он всматривается в новые места и в новых людей; толкует, какая “губерня” (то есть какой губернский город) лучше, а какая хуже супротив его старой “губерни”. Запримечает, чего, например, не любит мордвин или что любит татарин, где какие горохи, где какая картошка родится. Все это его занимает, обо всем он промеж себя всласть натолкуется и настроит разных предположений, что вот “кабы тут жить, каково бы жилось?” А на барке он лишен этого удовольствия, тоскует о нем, сердится сам и сердит других. В обозе он с изумительным терпением сносит все, и все ему нипочем; на барке ему все в тягость. Измочит его в обозе дождь, слякоть в колено растворится, небо серое, обогреться и обсушиться негде, продрогшие ребятишки поднимут писк… но все это еще не угнетает привычной к страданиям души переселенца. Он наденет себе на плечи старый рогожный куль и, насупив брови, шагает по дорожному “протуару”; но он не сердит. Он готов разговориться и о том, какие господа бывают на белом свете, и отчего Симка в “вошпитале” помер, и как его в этом вошпитале “потрошили”, или же “как черт шутки шутит”. И ничего! Ни на что он не жалуется, и не скучно ему. Ночлег на мокром выгоне, под рваною свитенкою — штука некомфортабельная, но мужичок и о ней мало заботится. Бабу с ребятами на телеге лубком накроет, а сам прислонится на корточках к оглобле или к колесу, подберет под локти свой рогожный плащ, надвинет на брови шляпенку да так и продремлет чутким сном до тех пор, пока на востоке забрезжится первая светлая полоска ранней зари. Да и велика ли летняя ночь тому, кто днем намаялся и спит только одним глазом, а другим смотрит, “как бы чертов цыган коня не схимостил или хвост не отлямчил?” А пошлет господь наутро ведрышко — в обозе рай пресветлый: вчерашняя нудьга забыта, на сердце светло, как на небе. Переселенцы обчищаются, оскребаются с острым словцом да с прибауточкой, самое горе-то свое осмеют и снова тянутся длинною вереницею в свой дальний путь. Дорогою тоже весело. Идет мужичок по лесу, недозрелый орех найдет: сорвет его, расколупает и дает мальчикам высосать белое, рыхлое тесто сырого плода. Найдет диких пчел, достанет у них медку “губы посластить”; а нет ничего съедобного — сорвет листок с дерева, положит его на левый кулак, а правою ладонью расхлопает; либо из подорожникового листка конька ногтем вырежет, с встречной бабой приятным словом обменяется, проезжему барину с дороги не своротит (потому — “обоз”, нельзя, значит, воротить). Все весело, не то что на барке. Опять в городах и в местечках есть базары, а до базара мужичок, как бы он ни был беден, мертвый охотник. Базар ему — первое удовольствие, потому он там купец; на базаре он дает что знает, рассуждает как вздумается. Опять развлечения сколько: “на грош купли, на семь гривен разговора”. Что нужно и что совсем не нужно, он все поторгует. “Да ну, будет! Иди, иди, чееерт! Тебе вещь не купить. Чего зубы-то чешешь?” — урезонивает его лавочник. А он все свое, свой термин держит: “Да ты, милый человек, не ругайся. Чего ты ругаешься? — ругаться нечего. Черт нешто такой? черт черный, а я гля-кась какой? Ты вот скажи — может, и куплю. Чего не купить-то? Неш мы какие? Эва не купить!.. Скажи, милый человек, почем бесчестья-то?” И таки добьется, что “милый человек” плюнет и скажет цену, прибавив: “А вздуй те горою! Ну, полегшело?” И точно, мужику словно полегчает, и он пойдет мучить другого торгаша, пока и у того не добьется подобного же ответа. Не думайте, однако, что во всем этом руководит мужиком одно праздное любопытство. Слова нет, “охоч он и зубы почесать”: пойдет купить пирог с горохом, а станет торговать медный кран с винокуренного завода; но он хоть и не политико-эконом, а понимает значение цен и смекает по ним, “каково тут народушку жить”. Запоминает он цены надолго с такою же почти точностью, с какою помнит их вернувшийся из посылки ходок. Идя “повольно”, обоз переселенцев часто делает в дешевых местах запасы. Так, например, отправляясь в низовые степные места, переселенцы закупают себе в Пензе или в Городищах деревянные чашки, ложки, дуги, ободья, циновки, рогожи и т. п. и везут все это на новое место, где за такие вещи, по отчету ходока, нужно заплатить впятеро, а у мужичка карман жидок. Отчетливость и соображение ходоков изумительны. Мне случилось раз на пензенском базаре спросить у кучки переселенцев из Курской, кажется, губернии: зачем они покупают рогожи в Пензе, когда им путь лежит на село Куракино, известное рогожным производством? Мужички переглянулись, послышалось: “Исправди так!” Но в то же время сортировавший рогожи ходок крикнул: “Добро! бери знай. Чего уши-то развесили? знаем мы куракинскую рогожу! Куракинская рогожа — во какая”. Он черкнул ногтем по рогоже вершков на пять от края. Переселенцы принялись набирать рогожи. После я узнал, что куракинцы действительно лучшие и полномерные рогожи вывозят в Пензу, а дома держат что похуже: “зрячий товар”. Как же после этого не держаться ходока этому народу, пока он живет еще в тех же натуральных условиях, в какие лежат натуральные дороги тех мест, которые он проходит, и где сказания о чугунках считаются менее вероятными, чем сказания о лешем и о белоарабской войне? Как же этому народу, повторяющему пословицу: “гляженое лучше хваленого”, лишить себя, при всех тягостях “повального” пути, еще и уверенности, что он идет в место хорошее, “облюбованное”, а не такое, откуда опять придется “заниматься бродяжеством” и писать к старым дворам оригинальные письма вроде тех, о которых рассказывает С. В. Максимов в своей статье о заселении Амура? Содержание же писем от крестьян, переселенных без ходоков на “необлюбованные” места, коротко и ясно: “а только нам тут уж оченно плохо, и ребята все пошли наутек” и т. п.