– Не даст. Нет предписания.
– А библиотека?..
– У меня там связи.
– А когда предписание будет?
– Не будет.
– Почему?
– Замнут.
– Пять случаев?!
– У нас нет некроманта.
– А привлечь Академию?!
– Зачем? Трупа нет, только пять совершеннолетних девушек.
– Господи... – У мамы из рук выпала чашка и разлетелась молочно-белыми осколками по линолеуму.
***
– Мам, ну не переживай так.
Она всхлипнула в кухонное полотенце.
– Меня уволят...
– За что?.. – я повернулась к Вячеславу
– Я сойду с ума, и меня уволят...
Чай давно остыл, комната – тоже – окно так никто и не закрыл, и теперь тюль вздувался пузырём.
– Будто вы в своём возрасте женских слёз не видели! – фыркнула я, вставая, и отдёрнуда занавеску.
– В каком таком возрасте?
– В преклонном! – стёкла обиженно задребежжали.
– Катя, у него же праздник...
– А у меня – выходной!
Я, наконец, вспомнила, почему очертя голову бросилась в Академию после десятого – морализация всего и вся заела. Казалось бы: девушка, хрупкая, тоненькая и тут вдруг – трупы. Не медсестрой, не врачом, а на рубеж жизни и смерти, штабелями укладывать чьих-то родных туда, где им положено быть. Теперь положено.
Ну сколько можно? Нет, правда, сколько можно? Я смутно, но помню маму в девятнадцать: «Переночуешь сегодня у бабушки, завтра с Викой поиграешь, а мама сходит кое-куда, хорошо? Ты уже большая.» Мне было три. Кое-куда, это на свидание с очередным претендентом в папы. Она тогда бегала, искала... Только папа для меня, и кавалер для неё – это разные вещи, в этой стране так не принято. В этой стране вообще много чего хорошего не принято. Например, не считать плачущую женщину чем-то вроде мины. Менталитет, чтоб его...
– Ну видел, удовольствия мне это по-прежнему не приносит. – Вячеслав со стуком поставил чашку и поднялся. – Проводи меня.
Ёлки зелёные...
– Мам, я сейчас, ладно? Не плачь...
Ух, выдам все три этажа с чердачком и за дверь выставлю вместе с его «замнут».
– Ну имейте совесть...!
Продолжить мне не дали: зажали рот шершавой ладонью, и громко прошептали:
– Ты во сколько завтра можешь?
Отмахнувшись от его руки, даже не стала возмущаться – так обрадовалась, – вместо этого деловито осведомилась, покосившись на приоткрытую дверь, за которой стало совсем тихо:
– А во сколько надо?
– В восемь давай. У Бетонки на Крестенской.
– Замётано! Кхм, то есть, я буду.
***
Мама уже спала, прямо там, на диване, а я мыла посуду. За окном темень, жёлтый свет затопил кухню, льётся из крана вода, под чайником на плите распустились синеватые лепестки газа.
Митька, наверное, шляется где-то, и меня не хватится; и через месяц надо сваливать, хату пора искать...
Чайник начал посвистывать, и я со сдавленными проклятьями кинулась к плите. Вот шайтан-машина, спать никому не даёт, а я ведь эту свистульку даже топором отчекрыжить пыталась – дохлый номер.
Денёк выдался жуткий. Во всех смыслах. И что мне стоило отказаться наотрез, будто негде больше практику проходить... Негде. В это ад больше не вернусь, хватило.
Я стянула с головы розовое махровое полотенце и промокнула скрученные в жгут волосы, резко пахнущие шампунем. На стене висел маленький отрывной календарик, уже успевший похудеть с зимы. Протянула руку, повертела в пальцах вчерашний день. Девятнадцать и восемьдесят семь... Один мой друг рассказывал, что американцы именно так читают года – в два числа.
С хрустом (возможно, зубов) разгрызая окаменевшую сушку, я устало пялилась в окно, уже понимая, что не усну, и остаётся только ждать, пока высохнет моя тщательно выполосканная от сигаретного дыма грива. И тут за окном раздался тихий, но отчётливо слышный в ночи низкий стон.
Версию о бродячей собаке, обратившийся к корням, и решивший првыть на луну, я отвергла почти сразу, вернее – с разбегу влетая в сапоги и сдёргивая куртку – чудо, что не вместе с вешалкой. Уже в подъезде захлёстывая мокрые холодные волосы петлёй шарфа, заставила себя выдохнуть и спокойно запереть дверь на положенных два оборота. Мой дом – моя крепость.
Каблуки сапог гулко стучали по тротуару, в пальцах бились, извивались тугие нити. Воздух уже искрился зелёным между ладоней, всё чаще, а когда я обежала дом, на секунду погас, после загоревшись ровным светом. В сумраке стояла, покачиваясь, тёмная фигура. Стояла и молчала. Трупы обычно тихи, у них плохие связки.
Медлить я не стала. Расставив ноги на ширине плеч, медленно, с усилием, как китаянка растягивает кокон тутового шелкопряда, тянула в стороны световой комок, собираясь навсегда прервать нелепый суррогат жизни в гниющем теле.