— Ну что, Пантя, что слышно у вас в Ширии?
Пантя вздрогнул. Это был маленький человечек с зелеными, всегда полузакрытыми глазами. Ответ его звучал почти как военный рапорт.
— Сельскохозяйственные рабочие сидят и загорают. У них нет работы.
— Как это так? Сейчас, в разгар полевых работ?
— Да. Кулаки нанимают только молдаван. Это их устраивает. За еду, то есть за мамалыгу с луком, молдаване работают по шестнадцать часов в сутки. Ползают на четвереньках. А местные батраки вступают с ними в драку. Нищета, товарищ Бэрбуц… Почему вы никогда не заглянете к нам? Я сплю с револьвером под подушкой…
Бэрбуц повернулся к ним спиной, прошел четыре шага до конца ковра и внезапно обернулся. Люди смотрели на него молча, с уважением, с некоторой робостью. Только Хорват стоял, засунув руки в карманы, и рассматривал фотографию Бэрбуца, выступающего на митинге. Бэрбуц сидел на плечах у рабочих, сжав кулаки, весь подавшись вперед, повернув голову к фотоаппарату, который увековечивал его. Хорват вспомнил, что где-то уже видел эту фотографию, но где именно, забыл.
— Плохо вышла, — услышал он за своей спиной. Обернувшись, посмотрел Бэрбуцу прямо в глаза.
Бэрбуц опустил глаза, как будто устыдился чего-то. Хорвату в этот момент показалось, что Бэрбуц уже не тот энергичный человек, каким он был некогда, способный руководить забастовкой. Теперь это был человек, у которого не хватило бы мужества откровенно поговорить с кем бы то ни было, совсем другой человек, и он только теперь начинает его узнавать. Бэрбуц тоже, словно впервые, открывал для себя Хорвата, только у него это усиливалось необъяснимой, страшной ненавистью, идущей откуда-то изнутри. Все же он улыбнулся:
— Слушай, Хорват, а ты совсем не изменился.
— А вот ты стал как будто другим. Не узнаю я тебя, Бэрбуц. Ты, как женщина, которая без краски и пудры чувствует себя плохо.
— Ты всегда шутишь, Хорват…
— Не всегда.
— Ну, ладно, оставим это. Ты думаешь, что, если мы заставим барона собрать станки, дела на ТФВ выправятся?
— Выправиться не выправятся, — ответил, помедлив, Хорват. — Думаю, что наоборот. Если барон вынужден будет уступить в этом, он постарается помешать в другом. Ты же не считаешь, что он добровольно признает себя побежденным. Это называется классовой борьбой.
— Опять ты говоришь громкие фразы… Когда ты отвыкнешь от этого, Хорват? Я думал, что через год-два и ты придешь работать в уездный комитет, в бюро, но боюсь, что с такими умонастроениями… просто не знаю…
— Не расстраивайся, товарищ Бэрбуц. Главное, чтобы мы собрали станки. А там видно будет. Интересно, что скажут сегодня. Вот и товарищ Суру… Я думаю, можно начинать заседание.
Прежде чем войти в зал, Хорват отвел Бэрбуца в сторону:
— А ты как, Бэрбуц, ты за сборку станков?
Бэрбуц подумал минутку, потом изобразил на своем лице презрение и сказал смеясь, с легким оттенком иронии:
— Ты в самом деле думаешь, что я мог бы быть против?
— Нет? Ну и хорошо, — спокойно ответил ему Хорват, и это «ну и хорошо» прозвучало победно.
Вольман опустил тяжелые плюшевые шторы и продолжал неподвижно стоять у окна. Теперь, конечно, уже не придет… Он досадовал, что дал Албу согласие на встречу с Бэрбуцом. Этот идиот или испугался свидания или передумал, кто его знает, на что он способен. От этих людей можно ждать чего угодно. Гораздо лучше было бы самому отказаться. Не пришлось бы теперь ждать, как обманутой девушке, и стыдиться Клары. «До чего я дошел», — с горечью подумал он и отвернулся от окна.
Клара сидела, развалившись в зеленом кожаном кресле, она почти утонула в нем. Волосы падали ей на лицо, и вид у нее был вульгарный, даже неприличный. Она нервно чистила свои узкие бледные ногти.
Вольману казалось, что и она над ним посмеивается. Он присел на край резного стула с высокой спинкой, которая, казалось, прикрывала его, как щит. Клара пристально смотрела на отца; у нее были большие удивленные глаза и влажные ярко накрашенные губы. Она лениво потянулась за пачкой сигарет.