У Герасима было тяжело на душе, он долго не мог поверить, что Хорвата нет в живых. Его взгляд проходил сквозь тысячи белых нитей, созданных терпеливыми сложными машинами, сквозь серые стены с обрывками афиш и с болезненным упрямством останавливался на яме, где гасили известь. Он представлял себе, как Хорват поскользнулся на мокрых от дождя досках или, может быть, споткнулся о кирпич, или… Он знал, что Хорват имел обыкновение ходить к новому зданию — это доставляло ему детскую радость, — и не раз они отправлялись туда вместе. Герасиму нравилось поддразнивать Хорвата, уверять, что стены со вчерашнего дня почти не поднялись. Хорват сердился, кричал и произносил целые речи о его мелкобуржуазной близорукости.
Герасим начал ходить туда, куда прежде ходил Хорват. Он шел по двору медленно, задумавшись, теперь и его по-настоящему стало волновать строительство нового здания. Теперь ему казалось, что фабрика живет только здесь; над остальными корпусами раскинулось гнетущее покрывало сна, инертности, они напоминали мертвый, побежденный город.
Все приобретало для него новое значение, становилось важным и серьезным. Герасим жалел о потерянном на всякую ерунду времени, о том, что он недостаточно смело и решительно вступил на путь подпольщика. Правда, он все время был с товарищами, но скорее как их тень, как отзвук; он не отдавал себе отчета, в чем он оказывал помощь партии, а в чем не сумел или не смог.
Часто по вечерам он переносился мысленно в прошлое: теперь он поступил бы иначе. Ему становилось горько и досадно, что он сделал не все, что мог сделать. Смерть Хорвата заставила его задуматься. Но когда у него впервые родилась подозрение, что Хорвата убили, он содрогнулся. Убили?.. За что?.. Он отгонял эти мрачные думы, но невольно все время возвращался к ним.
Иногда он заходил к жене Хорвата. Флорика получала пенсию, но ей не хватало ее, и она стала шить на местных барышень. Под глазами у нее чернели круги, но никто не видел ее плачущей. Только Герасим заметил, что ее одолевают сомнения, нездоровые мысли. Он стал заходить к ней как можно чаще, брал на колени Софику и неумело рассказывал ей странные истории, рождавшиеся в его уставшей за день голове. Он страшно досадовал на себя за то, что и понятия не имел, чем могли заниматься драконы, красный король и какие вопросы могли этого короля волновать.
Софика просила его подольше оставаться у них и смеяться, как папочка.
— Не так, Герасим, открывай больше рот. Вот так!
Герасим неумело смеялся, а иногда чувствовал себя настолько растроганным, что ему хотелось плакать, и он с трудом сдерживал слезы.
Герасима возмущало, что лишь немногие рабочие вспоминали о Хорвате, а все остальные словно совсем позабыли о нем. Однажды он заговорил об этом с Трифаном и обрадовался, когда узнал, что тот думает так же, как и он.
Герасим достал из шкафа ящик с инструментами и протиснулся между машинами. Цементный пол был влажным, обрывки хлопка прилипали к отсыревшим стенам. Герасиму казалось, будто часы бегут с необыкновенной быстротой: он удивился, когда завыла сирена, извещая о конце рабочего дня. Дома мать ругала его за упорное молчание. Она считала, что сын болен, и плакала, когда он начинал поносить всех докторов и все их лекарства. Впрочем, последнее время она плакала из-за каждого пустяка. Отъезд Петре в Инеу, вопросы и сочувствие соседей, их перешептывания, косые взгляды — все вызывало у нее слезы. Напрасно Герасим старался ее успокоить, круги под глазами у нее становились все больше. Она сделалась задумчивой, молчаливой, Герасим боялся, что мать снова начала ходить в церковь. Она уверяла, что нет, а он не стал следить за нею. Сказал сам себе: «Из уважения к маме».
Но больше всего Герасима мучил вопрос о сборке станков. После смерти Хорвата никто этим не занимался, словно сама эта проблема перестала существовать вместе с ним. Герасим злился, а Жилован, секретарь цеховой парторганизации, критиковал его.
— Чего ты волнуешься? Этот вопрос зависит от уездного комитета. Они же вынесли решение.
— Но тогда почему же ничего не делается?
Жилован пожал плечами и переменил тему разговора. Ему нечего было ответить.