Кто пожалеет Пафнутия с его Марфутой, сбрасывающей уже третьего дитенка на седьмом месяце, той самой Марфой растетёхой, у которой на смех всей деревни не всходила в макитре квашня, горели, прикипали к сковороде блины, петух кудахтал курицей, лягалась, не даваясь доить корова.
«Хто ж нас то пожалеет – сохранит…м-мать вашу?! Царь – батюшка? Щ-щас!! Прижух пуганой мышью за стенками Зимнего… или вот тот царский пес – казачина… прет на солдатские штыки с ухмылкой…у него землицы, небось, вволю… да не какой-нибудь, а чернозема…кони в стойле само собой, лоснятся, пойменных лугов заливных – до отрыжки…»
Не успел излить до конца горькую желчь свою Пафнутий: увидел непонятное. Из под локтя казачины, из малой щели меж ним и господином в котелке, раздвинув ее, вьюном выскользнул малец лет пятнадцати. Чуть погодя из шеренги пробками выскочили еще четверо, на первого похожих. Остановились – руки в карманах сюртучков. Вдруг размахнулись и запустили в служивую шеренгу россыпь какой-то дряни.
Охнул и присел на полусогнутых рекрут Пафнутий: увесисто и с хрустом долбануло что-то в лоб. Скользнула по лицу, по груди его и брякнулась у ног гайка – шестигранник. Липкая и теплая краснота цвикнула из кожи, пробитой до кости. Заливая и слепя левый глаз, потекла по щеке.
Там и сям, справа, слева неслись охи, вскрики, вопли.
Пафнутий выплывал из мутной, злющей одури: само собой, могла ли гайка пролететь мимо него?! Не, ни в жисть! Он стер кровь с глаза и щеки, вытаращился: брусчатка перед шествием была чиста и непорочна. Что это было? Какие бесы из толпы?! Да был ли кто?! За что?!
– Пли! – стеганула хлыстом команда вахмистра.
И с ярым, мстительным освобождением отдался ей Пафнутий: нажал курок карабина, выцеливая правым глазом сине-мундирного казачину.
Он передергивал затвор и всаживал в орущее, стонущее людское месиво перед собой пулю за пулей. Гася плечом тяжкие тычки приклада, посылал гремучую смерть в женщин и детей, господ и купцов, в певчих. Он, неумеха, недотепа, бил выгоревшей душонкой – в Удачливость, Мастеровитость, Осанистость и Сытость. В Хозяйственность он бил, в Имперскую Россию – мачеху, отторгавшую Пафнутия с самой зыбки, ибо порожден был, по метчайшему определению хуторян, «ни богу свечка, ни черту кочерга» – с несмываемым клеймом «раздолбая» на лбу.
Сотни тысяч пафнутиев спрессовались за века в общинной крестьянской пирамиде в быдлозем. Куда и засеял Ревпаханат в семнадцатом отравленные семена: «Свобода, равенство, братство». Да «Грабь награбленное».
И семена эти буйно проросли кадровым чертополохом, из коего потом намертво слипались по принципу голозадости и братского раздолбайства всяческие губкомы, комбеды, сельсоветы, и продотряды. Это они, меченными главным инстинктом «отнять и разделить», с оголтелым бешенством и кровавым азартом тащили с церквей кресты, обдирали с куполов позолоту и курочили амвоны, грабили и жгли усадьбы. Они же втыкали щупы в землю, отыскивая у соседа последнюю заначку ржицы, припрятанную на самый черный день.
Это они сдирали с односельчанина последнюю шубенку и валенки зимой. Это они волокли к оврагу ночью для расстрела сородичей своих, засветившихся золотыми руками и деловым навыком: не состоявшихся кулибиных, ползуновых, ломоносовых, жуковых, королевых, истребляли с биологической злобой неудачников.
Это они, под «Фас!» Тухачевского, Гайдара, Уборевича и Фрунзе выкашивали пулеметами десятки тысяч крестьян, восставших на сионский каганат в Тамбовской, Пензенской, Ижевской, Омской, Брянской губерниях.
Это их костяк, облипший одураченной беднотой, спущенный без намордника с крестьянской цепи, залил кровью белоофицерства побережья Крыма – под картаво-командный лай Розалии Залкинд (Землячки) и Бела Куна. Они же, в компании с матросом Железняком и латышскими стрелками забрасывали гранатами и били прямой наводкой из пушек по лопнувшему терпению рабочих Путиловского и Ижевского заводов. За четыре дня 13-16 марта 19-го года в Астрахани комиссары и чекисты руками пафнутинцев истребили более пяти тысяч истинного народа, верша расправу взбесившейся местечковой банды над Русью, не желавшей идти под иго чужебесия.
В начале тридцатых революционные экскрименты, из местечек, осевшие за столетия на дне имперского этно-нокотла, всплыли на поверхность в кроваво-взбаламученном бытие страны. И клейко облепили все властные, верховные структуры, попирая и третируя не добитый еще мастеровитый, хозяйственный люд – опору и фундамент империи.