Он уже взялся за вторую, когда слепящий, плазменный зигзаг полыхнул над побережьем. Он пронизал черненую брюхатость туч, расплавил в солнечную бель полнеба и впился острием каленой плети в самую вершину дуба.
Телохранителя швырнуло от ствола на несколько шагов – уже не человека – скрюченную головешку. Бесшумно, невесомо падала сверху, натыкаясь на сучья, обугленная тушка зверя – все, что осталось от восставшего тапера. Ударилась о корневище и застыла.
Гигантскою свечой полыхнула разом вся могутность дуба – от корней до голой и разлапистой вершины. Горящий дуб, самурский бор, людей накрыл всех, придавил к земле обвальный, рвущий перепонки грохот. Еще раз диким зверем вымахнул из-за леса и с гулом стал драть когтями побережье штормовой ветрило.
Разнолобковые, скорчившись, сверлили воздух визгом. Не прерывая верещанья, полезли на карачках сквозь кусты на берег, к лодке.
Ее багряная, надутая утроба дергалась на якоре, вцепившимся тремя жалами в корявый, вересковый куст на берегу, дрожала и скакала в лягушачьих порывах к морю.
Вихляя толстым задом, задыхаясь, рухнул на борт ее Кокинакос. Телохранители дотащили до лодки и швырнули на дно связанного Иосифа.
Две жрицы с визгливым стоном, выпятив чумазые зады, перевалились через борт, заляпанные кляксами мокрого песка, с торчащей из распатланных волос травяной куделью, исчерканные кровянистыми штрихами ссадин.
Ядир скакнул и рухнул на сиденье последним. Тотчас телохранитель выдрал из куста вцепившийся в него якорь. И, подбежав с ним к лодке, едва успел запрыгнуть: ударило ветрило в красные борта, брезгливым, бешеным рывком швырнуло лодку в море.
Кок, сидя на корме, включил движку обратный, тормозящий ход: посудину несло к подлодке с ускореньем.
…На берегу в сгущающейся, грозной полутьме, на черном фоне стрельчатого бора лизал бездонный траур неба огненный смерч.
Дуб трепетал гигантским языком огня, испепелял в арийской тризне святое тельце павшего бойца.
ГЛАВА 46
Виолетта тронула его за плечо и Евгений выплыл из сонного омута – к свечному мерцанию, к негаснущему восторгу ДОПУЩЕННОГО. Память о божественной феерии случившегося гнездилась в нем и во время сна.
Не открывая глаз, он протянул руки к источнику блаженства, коснулся ее лица, бедер, груди: все существовало наяву!
Две мягкие ладони раздвинули его руки. Знакомый, но какой-то чужой голос сказал:
– Женечка, вам пора.
Он открыл глаза – это сказала Виолетта. Женщина сидела, наглухо зачехленная в юбку и кофточку – теплокровный сосуд из неземного, богами сотворенного антиквариата.
– С добрым утром, царица – потянулся к ней в разнеженном порыве посвященный. Но уперся в две стопорящие ладони. Она повторила с отторгающей учтивостью, в которую чуть различимо вплелось нетерпение:
– Вам надо уходить, Женечка. Оденьтесь.
– Мы уже на «вы»? – спросил он, еще не понимая происходящего.
– Да, мы на «вы» все оставшееся время.
– И сколько его осталось? – Жестокий абсурд их диалога заползал холодным ужом в грудину.
– Несколько минут. Вы соберетесь и уйдете.
– Зачем… куда?
Она молчала. В молчании копилась нетерпеливая досада.
Он рывками натягивал штаны, рубаху. Мозг загнанно, панически кипел, рождая и отбрасывая варианты фраз. Осталась одна – из ее же лексикона, спасительно застрявшая в памяти:
– Все это надо понимать, как… «поматросила и бросила»?
– Вы, Женечка, теперь мужчина. Смиритесь по мужски с таким финалом: мы больше не увидимся. Я не хочу… точнее – не могу ничего объяснять. Это тяжело, поверьте. Поэтому: скорее уходите.
Ну вот и приползла, башку подняла над песком, раздула капюшон, с шипящею угрозой закачалась первопричина – кобра, та самая, которую она гнала от себя с безумною отвагой самки, отключившей разум, планируя и строя их соитие. Итог его – только такой, отравленный мучительным укусом расставанья.
…Он выплывал из бездонного, засасывающего ужаса, поскольку уяснил главное из происходящего: все кончилось. И больше не повторится.
Тяжелый, запах тлена висел в воздухе. Он был до осязаемости плотен и Евгений затравленно повел головой. Наткнулся взглядом на три сломлено поникших бутона под крышей. Они струили эманацию распада. Отрешенная безжизненность сморщенных лепестков почти утратила цвета – над истощенным, из последних сил трепетавшим язычком свечи. Свеча, растекшись гнойно-восковой лужицей по медному подносу истаивала в агонии крохотным огрызком.