Он всмотрелся: багряное пятно на белой холстине бледнело, исчезало. Застонал: одолевший часть земного пути, он побывал ТАМ – в изначальной бирюзовой колыбели небытия. И стал уже врастать в нее!
Теперь сожрет тоска по ней, будет глодать его остаток жизни, как Елизавету – страх к ожившему покойнику.
Пятно на подушке окончательно выцвело, бесследно испарилось. Виктор – боец и чемпион кирпичный, плакал: зачем он здесь?!
Как маялся и плакал оживленный Лазарь каких-то два тысячелетия назад.
ГЛАВА 49
Капитан Заварзин жил. Впервые за долгую нескончаемую муку последних месяцев нафаршированных процедурами вливаний, уколами, заборами и переливаниями крови и костного мозга, все учащающимися приступами, рвущими внутренности боли – он существовал без нее.
Он гладил пальцами снежно-прохладную холстину скатерти, отламывал хлеб и макал его в сметану, смаковал во рту прожаренную со шкварками и луком картошку, наслаждаясь ее давно забытым вкусом. Орошал иссохшие стенки гортани терпкой, ароматной вязкостью домашнего, черносмородинного, с мятой мелисой, вина.
Он благостно вкушал соединённость перца, помидоров, огурцов в салатнице. И все это без боли. Без пожирающей тоски. Он восседал на стуле в эманации покоя, излучаемого стенами дома, в недосягаемой, казалось, теперь ни для кого обители своей, куда еще два дня назад не было возврата.
Парень Евген с его руками перекрыл пути живущей в теле хищной боли, он перекрыл ей доступ к голове, которая теперь запущенно, пустынно отдыхала, покачиваясь, плыла в зыби прошедшего. Руки парня, ослабили, вдобавок, истерзавший его в ночи статус рогоносца. Эта мука скукожилась и затаилась, втянувшись отростками в собственное тулово и, пребывало там, в замаскированной норе-засаде. Лишь изредка выметывалась оттуда жгучими щупальцами – когда он поднимал глаза на Виолетту.
Жена сидела напротив, опустив глаза. Переодетая. С узлом волос на затылке, с армейской тугостью и аскетизмом стянутый шпильками.
Он жадно впитывал уют, выстроенный ею. Жена молчала. И тяжкая увесистость их общей немоты гнула ее к земле.
Наконец он отложил вилку. Откинулся на спинку стула, поднял глаза. Сказал:
– Все так, как ждал. Спасибо.
Виолетта дрогнула. Втянула воздух в себя, набрякшую тоскливой виноватостью, задышала.
– На здоровье, Николушка.
– Как твоя секция?
– Готовимся к первобле (она соединяла воедино машинально, как было принято у них, размазанное «первенство области»). Танюшка с Верой работают по мастерам. Остальные пока по первому разряду. Двоими, может быть, проскочим в сборную.
– Проскочите, – сказал он, – вам не впервой.
– Что… в госпитале, Николенька? – Она собралась с духом освобождаясь от набрякшей в ней панической тревоги. Он не ответил. Метнулась, было, прорываясь к языку исповедальная правда. Но он застопорил ее, загнал во внутрь – зачем? И обессиленый этой работой, выпустил наружу лишь обессоченно– нейтральное, как им предписывалось:
– Все лечат… вот отпустили на побывку. В семь заедет агроном, обратно отвезет… через…
Взглянул на ходики, рубившие маятником секунды на стене:
– Через два часа.
И вдруг осознал: это его последний рубеж. За которым предсмертный срыв в стерильность больничной клетки, блескучий, хищный лязг инструментов о стекло, белесые намордники врачей, защитно-металлическая серятина простеганных свинцом халатов, отгородивших свои, врачебно-чистые тела от их, излучающе-нечистых. И – тайная аскеза погребения его останков на госпитальном кладбище.
Неожиданным болотным пузырем вдруг вспучилось и лопнуло в который уж раз видение в памяти: хлестнувшая белесой плетью по холмам по необъятности лесостепного размаха вспышка. И хотя все они, скрючившись в траншее спинами ко взрыву, закатанные в бетонную незыблемость армейского приказа угнулись противогазовыми головами в землю – вселенская, слепящая стихия атомарного распада на четырехсотметровой высоте пронизала окопный бруствер, бревна, пятисантиметровый плексиглаз, ударила сквозь затылочную кость черепа, сквозь мозг – в глазницы. Взвихрила там фосфоресцирующее свечение.
И затем – утробный долгий рык, вспоровший бездонные глубины атмосферы. Неведомый вселенский Голиаф, сожравший ночью звезды и луну, переварил их и теперь рыгнул слепящую отрыжкой. Треск разодрал весь небосвод, содрогнулась, подпрыгнула земля на сотню километров вокруг. Подброшенные ею, барахтаясь в траншее, они вставали на карачки, садились в животном ужасе, втягивали головы в плечи.