…Он сидел, давил вспухавший в груди звериный вой – тоску по Дану. И вспоминал: так плохо и страшно ему было один, единственный раз, когда он очнулся и, сделав несколько попыток пошевелиться, понял, что заживо закопан. Он попробовал осмыслить ситуацию. Но в первый раз такой послушный, гибкий его разум бессильно распластался под натиском рефлексов. Они, ворвавшись в голову стадом буйволов, истыкали разум паническим бешенством своих копыт. С неандертпльским ужасом, глотая кровь с прокушенных губ, он бился и выламывался из земляного плена, срывая связки, выл, рычал, визжал, пока не потерял голос. Но тупая земляная тяжесть, сдавившая истерзанную плоть, практически не поддавалась.
Он потерял сознание. Когда очнулся, его разум вдруг выпек первое, полезное соображение: «Если я жив, значит дышу. Если дышу, если в ноздри, рот не забиты земляные кляпы – значит кому-то надо, чтобы я жил».
Самым мучительным, что изводило до судорог и истерик, было не спрессованое тело, не пролежни, не муки жажды и голода.
Самым страшным была пустота в памяти: он не знал, кто он и как попал сюда, под землю.
Время текло сквозь вены и артерии с садисткой неторопкостью, как вязкий растворенный битум. Шли месяцы и годы. Он ощущал, что его мозговая субстанция, все нейроволокна, нейроклетки, аксоны и дендриты в сером веществе преобразуются в нечто иное, пропитанное космодегтем. Муки его плоти растворялись в земле. Исчезло ощущенье тела, отхлынули жажда, голод. Единственный спасательный круг, в который намертво вцепился его разум, было: «Если я дышу и сюда поступает воздух – значит, я кому-то нужен».
…Когда его через неделю откопали и положили на песок в пещере – для адаптации к воздушному бытию, он почти не удивился суровой, лихорадочной суете вокруг него, из коей ввинчивался в самый череп через уши стрекот кинокамеры.
«Я был кому-то нужен!». Он верил в это, это и спасло его.
Из десяти закопанных вошли во второй этап подготовки лишь он и испанец Кастильо. В гипно – сеансе им вернули память. Остальные, не выбравшись из земляного плена, остались доживать равнодушными рабами любого, кто наденет на них ошейник.
Левин и испанец сохранили разум, который пропитали новой гипноинформатикой и сверхзадачей. Они вошли в явь тоже другими: растворенными в идее абсолютной власти над планетой. Они стали неотъемлемой частью этой идеи. И с хладным бесстрастием наблюдали, как под ее гусеницами хрустят и крошатся чужие судьбы и государства.
Были и сбои, срывы у Левина. Такие, как сегодня – когда, послав в пожар «Сухого сена» племянника с его женой, он вдруг ощутил рвущую сердце потерю, ибо руки, кожа, мышцы его все еще помнили теплоту и тяжесть родного тельца племяша, вынянченного в его семье, поскольку сестра бесследно развеялась пеплом по ветру из печи Майданека.
…Вытерев мокрые щеки, и почти успокоившись, Левин продолжил восстановление панно из фресок в памяти: приход на квартиру к Аверьяну… коньяк, предложенная первоначальная плебейская цена за согласие мага сотрудничать. Надменное упрямство этого гипно-туземца, затем серьезная и настоящая цена за его дар… опять отказ. Гнев Левина в ответ – безрассудный гнев Кукловода и поводыря, над кем простерто кремлевское крыло.
Потом – провал. Он с изумлением копался в черно-непроглядной дыре, которая зияла в памяти… В ней лишь вибрировало чей-то стон… бессильный, напитанный болью зов к уходящей жизни… Чей стон? Откуда?
Отчаянно заверещал под ухом телефон. Левин снял трубку. В него ворвался нафаршированный тревогой голос Зельдмана:
– Студент явился, товарищ полковник! Он ломится к дому. Гульбаеву отдана команда включать «Градиент-4».
– Пацан нам нужен целенький, как яичко для пейсаха! Ты понял?
Он вызвал по рации закрепленную за ним машину Комитета. Ринулся к выходу.
ГЛАВА 58
Прохоров, выйдя с гудермесского вокзала вечером, не стал брать вокзальное такси: до дома Чукалиных, как помнилось, было минут 15-20 – если идти к совхозным домам прямиком, через поле.
Напитывалось тусклой краснотой светило, клонясь к степному горизонту. Огрызок степи прильнул к совхозным усадьбам. Мял его Василий подошвами, вдыхая одуряюще-пряное благоухание полыни и чабреца. Пронизывал предвечернюю тишь, теряющий мажорную силу, хорал цикад. Но уже там и сям вплетались в него, набирая мощь, квартеты и секстеты ночных солистов – сверчков.
Перейдя по мосткам арык, втекающий мутно-глинистой анакондой в усадьбы, увидел Прохоров косца. Мужик в кургузой рубашонке, серо-мятых портках, лениво, неумело махал косой, то и дело, втыкаясь острием ее в земные бугры.