Выбрать главу

— Живому… — хохотнул Кудри. — Ну, рыбе, ну, птице…

— Да и всему! — заспорил Воропаев. — Такой от самолетов гул разведется, что люди из поселка побегут!

«Вот здорово!» — услыхав про базу, Вовка затаился, чтоб получше все расслушать. Папка тоже говорил, что вроде начнут строить у них рядышком такую самолетную базу.

— Побегут, как же! — громоподобно, будто леший, на все болото, опять хохотнул Кудри. — Я сам, да и многие, как мне известно, ждут базы не дождутся! Пойдет строительство, работенка там повыгоднее, глядишь, отыщется. Я вот, например, на сверхсрочную еще там, может, словчусь устроиться. По хозяйству чего-нибудь там, а? По хозяйству ведь не образование требуется, а опыт. Его же у меня не отымешь…

— Эт где ж ты его, такой опыт, как ты говоришь, скопил? В милиции, что ль? Да ведь тебя ж из нее выгнали, если вещи своими именами называть, конечно. Опыт… Это из нагана-то по пьянке в белый свет пулять?

— Дело прошлое! С кем не бывало чудачеств? Однако ведь хотишь не хотишь, а и награды фронтовые имею, «За отвагу».

— Ну, на это нынче уже и не глядят… — Опять за кустиками забулькало. А чуть погодя Воропаев начал «учить»: — Человеку не опыт требуется, а талант! Опыт же… да и пока его приобретешь, причем неведомо какой, скорее — так отрицательный, лучшие годы уйдут! Человеку прежде всего нужен талант, даже пускай для начала какой-нибудь талантишко хотя бы… — И пошло-поехало, зарассуждал о каких-то там «талантах» неведомых Воропаев! Папка его, Воропаева-то, нет-нет да «артистом» и назовет, потому как, говорят, сразу-то после раненья, когда Воропаев вернулся без ноги, его директором клуба назначили…

Вовка без сожаления перестал мужиков слушать и размечтался насчет базы: аэродром построят, самолеты прилетят, а он вдруг словчится убежать из дому и пристроиться к летчикам навроде «сына полка», а? В кожанке, в хромовых сапогах станет в клуб приходить на взрослые, вечерние кино! Пацаны-однокашники просить станут: «Вовка, проведи! С тобой пустят, ты вон — военный!» — «А чего? — замахнулся он столь высоко в своих мечтах и вдруг вспомнил… про Ночку: — Да как же так-то я позабыл про все? Не иначе папка нарочно отослал меня!» — сообразил он и поскорее теперь покинул причалы, «пирующих» Воропаева одноногого и Кудри, свои «летчицкие», пустые и праздные мечты…

Все так же тихо, однако, было в стайке.

Даже еще потише, чем давеча, перед рыбалкою: умаялись, изворчались за день навозные черные мухи, а вот слепней опять не оказалось. Точно бы поняли они, слепни-то, что делать им здесь больше нечего. Правда, занадрывались тонко ожившие к ночи комары, но они не столько звук усилили, сколько даже прибавили тишины.

Через окошко в огороды, куда назем выкидывали, светила теперь красная полоска закатного неба. И было в кормушке пусто, как никогда еще не бывало. Лишь одиноко все так же лежала репка, чуть уже, правда, поклеванная курами. Сами же куры мохнато ерошились на насесте — спали уже теперь. А на стене висели на гвоздике ненужные больше Ночкины веревка, за которую ее водили в стадо, и ботало. И вилы и лопата деревянная, которыми стайку чистили, не стояли более в уголке. Папка, должно, уже забросил их на полок, как вещи лишние. Там было и так набросано много всякого-разного, случайного барахла.

«Все! — понял Вовка, приседая на чурбачишко, на котором папка обычно дрова колол и который обычно в стайку не втаскивал. — Эх, продали Ночку! Меня, значит, на болоты, а ее…»

И стало Вовке столь тоскливо, как может становиться только ребенку, когда он с честностью и добросовестностью пробует постигнуть тот смысл, какой его детскому пониманию еще недоступен совершенно.

А в стайке еще все дышало Ночкою. Теплым ее скотским духом. И до-олго еще этак-то будет. Пока не подсохнет здесь… Вовка всегда всерьез принимал Ночку, огромную ее черную допотопность с выпученными грустными глазами: ему всегда казалось, что думает она и чувствует ровно человек. И тогда представил он вдруг Ночку в подсобовском коровнике, в казенном и на скорую руку разгороженном под стойла. Как стоит она перед кормушкою, куда навалено истасканного, изломанного — да ведь как и все оно и всегда-то, если казенное, — сенца. Как плачет, поди, выпученными своими карими глазищами и есть от горя ничего не может, не понимая никак, отчего это этак обошлись с нею: выхаживали, выкармливали, вылечивали и вдруг взяли да и чужим вовсе отдали, будто раба какого, будто она вещь какая, которая ничего не чувствует. Ну, ясно! Дядя Иван рядышком с ею стоит, ощупывает и со всех сторон оглядывает. А вот и именно, будто эту самую вещь нечувственную. Ровно шифоньер какой приобрел, а не животное живое. Вспотевший, довольный, конечно, дядя-то Иван Трофимов…