«Ох, далеко завела сестрица Аленушка!» — оробело вздохнула Варя, пугаясь дерзкой, сумасшедшей своей мысли, и, точно видя внутренним, памятным зрением счастливую хрестоматийную Аленушку, похожую на недосмотренную ту послевоенную девочку, пошла дальше по лесу, не забывая обирать ландыши.
А в лесу все звенело, подавало голос, тут рай был для малиновок, щеглов, пеночек, клестов, и прямо под березой открылось Варе свитое гнездо с пятью зеленовато-серыми, веснушчатыми яичками, и не успела она присмотреться к ним, похожим на отшлифованные камешки, как сбоку снизилась и села опрятная серо-седая птичка. Ошеломленная ее воинственностью, Варя перебежала вперед, на поляну, посреди которой росла цветущая дикая вишня с потеками медово-бронзовой камеди на стволе, и поразилась множеству белого цвета: изваянных из матового стекла ландышей, и ползучей земляники, и фарфоровой дроби майника.
Нет, уже не покидала Варю сестрица Аленушка и словно бы подсказывала ей, что виновата во всем она сама, Варя, что так ей и надо, и нечего ненавидеть мужа за будущее его равнодушие, когда не будет он потрясен ее рассказом о послевоенных грибах, ведь и сама она почти забыла мрачную, голодную жизнь, безотцовщину, все у нее было в городе прочно и хорошо, и любила Вадима за его сдержанность, и любила сына, удавшегося в отца, и вот поехала в майский лес точно бы по новую радость, что ли. А лес никакой ей радости не дал, словно это был тот, давний, послевоенный лес…
Господи, да как же могла она забыть ту недосмотренную девочку и меньших братьев своих, ждущих ее из лесу с подтянутыми, пустыми животами, и мать, над которой уж столько лет склоняются в роще березы, оберегая покой ее? Как могла она забыть Уборье, эту грустную родину, где росла и где причащалась терпению ее душа?
И Варя огляделась вокруг — на березы, дубы и липы, меж которыми ходили звонкоголосые женщины, на праздновавшую свое цветение землю, словно спрашивая лес о своей забывчивости, а ответила Варе, ее растерянности кукушка, и когда ответила незаметная птица успокоительно-печальным, однотонным кукованием, Варе с такой впечатляющей близостью, с такой первозданной мукой представился тот день, когда она опять вернулась в лес и все-таки нашла, нашла несколько подосиновиков, и так ярко увиделось, как младшие братья стали гладить испачканными, землистыми пальцами шляпки грибов, что она выронила вдруг мешок и со стоном повалилась лицом в траву.
Она плакала, а кукушка куковала, а лес зеленел и цвел. Может быть, долго плакала Варя и солнце тем временем поднималось в зенит, но когда разыскала ее Стелла Коренева и приподнимать стала, спрашивая тревожно: «Что ты? Ну что ты? Сердце?» — Варя уже не плакала, хотя влажными были ее глаза.
— Ну что ты, Варь? Кто тебя, а? — все вопрошала Стелла Коренева с той обидной требовательностью, с какой обращаются матери к плачущим.
И Варя ответила виновато, повернувшись, как ей самой показалось, в сторону уборьинских лесов:
— Жила я тут рядом, в Уборье…
— Ну и нечего реветь. Всю жизнь учат нас мужики. Наобещают с три короба, смеются потом, а мы их все помним, дуры. У меня самой такое было, когда девкой была, — по-своему поняла Стелла Коренева ее слезы, ее печаль. — Кончай реветь! — вдруг приказала она и потянулась к полупустому Вариному мешку.
Теперь Стелла Коренева помогала ей собирать, но все равно как бы не она, Стелла Коренева, была с нею рядом, а все та же счастливая Аленушка, такая родная Варе особенно теперь, и мысленно она говорила Аленушке названия трав и цветов, потому что в детстве, подобно Аленушке, не знала названий, а лишь потом, на галено-фармацевтической фабрике, травы обрели для нее свои имена, — и она их называла теперь мысленно: вот этот цветок, похожий на уменьшенный одуванчик, — это ястребинка, а это подмаренник, это копытень, а вот высокая трава, на стебле которой повисла влажной белой слюнкой чья-то личинка, называется ежа.
Уже не перекликались женщины звонко, диковато, уже собирались вместе и устало напевали что-то знакомое, слышанное Варей дома, на проигрывавшейся магнитофонной ленте, и Варя понимала, почему удалось так быстро наполнить мешки всем городским женщинам, жадничавшим в майском лесу, и она знала, что сейчас станут собираться домой, вот и шофер Борис опять обнимает кого-то за талию, воркуя: «Тебе помочь? Помочь нести?» И когда она осознала, что кончается ее невеселая побывка в лесу, что вот сейчас погрузятся на машины и покинут лес, Зотино, Аленушку, то обвела пеструю, пятнистую от солнца землю памятливым взглядом, вновь уловив зазвучавший лишь для нее, неотступный какой-то стих: «Леса и перелески, березняки и дубравы…»