Затем уже, когда у каждого оказалась чашка горького напитка и когда каждый пил эту горечь, ожидая прибытка энергии, сил, Бадейников искоса оглядел отца, у которого выступила испарина на коричневом, дубленом лице и который пил отрывистыми хлебками, а затем поймал на себе благодарный взгляд Лаймы. Тут он окончательно и понял, что нравится Лайме. Каскадер, трюкач нравится такой красавице — невероятно! Но ведь уже не раз ловил он на себе ее теплеющий, сокровенный взгляд, и хотя был равнодушен к ней, к этим вкрадчивым взглядам ее, теперь все-таки понял, что нравится ей, — да, нравится. И еще понял, что пуще смерти боится она, если внезапный быстрый, кинжальный взгляд ее перехватит режиссер и тоже догадается о тайном.
— Ну что ж… — словно осилив что-то в себе, словно переборов кого-то, кто постоянно спорил с ним, с решимостью обронил Шведин и протянул руку с пустой полиэтиленовой чашечкой, не заботясь о том, кто подхватит эту невесомую чашечку. — Начали!
Тут все пришло в движение, беспокойство овладело всеми, будто горький кофе и впрямь прибавил сил измученным жарою людям, и начались съемки, которые Бадейников наблюдал уж несколько дней и которые с каждым днем все более раздражали его. Наверное, не только он, а и все вокруг уже понимали, почему с такою внутренней борьбой приступает Шведин к съемкам, почему он так мучается, прежде чем подать привычную команду! «Мотор! Начали!»
И когда Стацей и Лайма, оба обвивая шею гнедого Растегая руками, стали перед камерой представлять прощание любящих друг друга и оттого страдающих людей, стали произносить слова, звучавшие здесь, на солнечном лугу, уже не первый день, Бадейников захотел подсказать режиссеру единственно спасительный выход, чтобы предотвратить наконец эту назревавшую, запечатляющуюся камерой неудачу: заменить Стацея кем угодно, пусть неизвестным актером, но заменить. И предотвратить очевидную неудачу!
Бадейников даже с вызовом смотрел на Шведина, как будто поражался тому, что Шведин не замечает фальшиво произнесенных Стацеем слов, не замечает той малой, незначительной неправды в движениях и взглядах Стацея, которая выдает душевную неопытность Стацея и портит всю его роль.
— Стацей! — жестяным голосом прервал Шведин съемки. — Вам надо это… ну, немножко этого… — И он пощелкал пальцами.
— Достовернее? Поменьше нажима? — толково подсказал Стацей и улыбнулся так, будто давал понять, что сейчас он все прекрасно изобразит.
— Да нет же, Стацей! — ворчливо возразил Шведин, спустился с операторского мостика и, подойдя к артистам, сам стал показывать, сам стал тянуться короткими волосатыми руками к изящной шее коня.
Нет, говорил себе Бадейников, он все понимает и видит, этот властный Шведин. Он все понимает и видит, и надо лишь знать, почему он так спешит снимать, почему так настойчиво и напрасно твердит Стацею одно и то же изо дня в день. Если вспомнить то недавнее обсуждение в Москве, на киностудии, если вспомнить, как выступали запальчиво коллеги Шведина, радуясь тому, что найден наконец острый, драматический, интересный сценарий, то можно согласиться с нетерпением Шведина поскорее отснять все, не выпустить удачу из рук. Бадейников лишь никак не мог согласиться с тем, что властный и все понимающий этот режиссер до последнего не может расстаться с актером Стацеем, прославившимся в один миг и теперь словно бы все еще не успевшим опомниться. Уж если правда, максимальная правда во всем, то должен или сам Стацей признать непосильною для себя эту роль, или режиссер Шведин! Только так и находил Бадейников и оттого готов был сорваться, наговорить неприятностей всем — режиссеру, оператору, Стацею. Ведь если вспомнить, он сам, Бадейников, нашел в себе силы отказаться от возможности еще год-другой ходить в увядающих спортсменах, он сам обрек себя на иную, пусть безвестную, бесславную, но все-таки спортивную, отмеченную риском и постоянной напряженностью жизнь каскадера. И если говорить правду, то не совсем недоволен собою. Потом, когда выйдет фильм и люди будут поражаться невероятным трюкам, он, Бадейников, будет находить для себя дорогую плату за трюки, за падения, за шишки вот в этом: в замирании зала, в возгласах восхищения, в проказливом, похожем на блеянье, смехе мальчишек. И пускай никому не известно, на что еще горазд он, Бадейников, пускай его работа сродни тренерской: труд не на виду, но труд во имя дела…