Выбрать главу

— Ну, гляди. Сам гляди, сам выкручивайся.

— Да и чего ты вдруг разжалобился? — усмехнулся Бадейников. — Ну, падаю с коня, шишки набиваю — так что ж? А кто меня учил не реветь, когда падаешь с коня? Кто? Ну кто?

И он охотно, точно спасаясь воспоминанием, стал припоминать то послевоенное время, то свое детство на пригородном конезаводе, когда еще не доставал ногами до стремян и когда отец, не расстававшийся с военной формой, с военной фуражкой, покрикивал на него, чтоб он крепче держался в седле и не опасался упасть. Но воспоминание оборачивалось недобрым умыслом, каким-то укором сегодняшнему его дню, точно с тех пор Бадейников ничему и не научился, кроме как умению держаться в седле, умению ловко вылетать из седла. Бадейников тут же умолк, а отец торопливо стал говорить о лошадях, о делах на конезаводе, о каком-то непостижимой резвости жеребце, взращенном на его конезаводе и прославившемся на всех чужестранных ипподромах.

Уже не впервые он поймал себя на том, что сразу же, едва заговорят о чьих-нибудь успехах, чувство зависти невольно пробуждается в нем, это была новая и странная черта, определенно черта неудачника, так что Бадейников нахмурился и вздохнул. Что-то в жизни складывается не так! Пускай он тешит себя, пускай он отца убеждает в том, что сохраняет верность спортивному призванию, а все-таки жизнь идет не так гладко, и не успел оглянуться — все осталось позади: слава, признание, рукоплескания, фотоснимки в газетах, первая молодость…

Он снова вздохнул, замкнулся, слушал и не слушал, о чем торопится поведать отец, и просил себя не поддаваться расслабляющему этому унынию. Потом он даже с той властностью, с которой понукают к бегу коня, прервал плачевные свои размышления и напомнил себе, что никуда не сбежал, не спрятался, остался при деле, а это — главное.

Но все же и после, когда немало они проехали берегом реки и на закате красного, как топка, солнца спешились, спутали коней и вошли в обмелевшую, неглубокую, как ручей, речку и принялись приседать и брызгаться в воде, Бадейников подумал об утре и что лучше бы отца не было здесь утром, потому что Шведину может прийти на ум повторить съемки, снова заставить его, Бадейникова, кувыркаться с коня.

— У тебя никаких завтра дел на конезаводе? — спросил он вкрадчиво у отца.

Отец же, приглаживая редкие и уже словно бы серые, а не седые волосы, посмотрел на него, задумался и как будто забыл ответить.

И уже весь обратный путь по темнеющим береговым травам, когда ехали они опять рядом и посматривали на далекий, зажегшийся в сумерках и похожий на огонек коптилки костерок подле палаток, его все мучило неведомое, безответное: уедет отец или останется на ночлег?

Едва донесся до него бодрый говорок Стацея у костра, чьи-то возгласы и спокойный, вечерний смех, как тут же он вновь вернулся к привычному возмущению своему, к раздражавшим его мыслям о том, что Шведин прекрасно видит неудачный выбор Стацея на главную роль, что Стацей тоже осознает свое неумение и все-таки остается неунывающим, обаятельным человеком, что видят всё это и понимают и Лайма, и оператор, и ассистенты — и не препятствуют тому, что съемки неуклонно следуют к ожидаемому краху. Он даже чувствовал в себе назревшую необходимость подойти к костру и резко обличить всех в фальши, обличить прежде всего Шведина, требовавшего всегда только правды, максимальной правды во всем, но тут же и отбросил в сторону ненужные слова: «Ну кто я на их взгляд? Трюкач, фокусник — не больше…» К тому же они могли подумать, что в нем заиграло раненое самолюбие.

Чтобы ничего подобного не случилось, он отвел Растегая прочь от палаток, спутал его ноги, проверил, ударяясь головой о теплый живот, крепки ли путы, потом вынес из своей палатки торбу с овсом, потом опять вернулся к палатке, и когда увидел, что отец сидит на траве, по-азиатски поджав ноги, то понял все и отправился спутывать вороного жеребчика.