— Вот как? — резко и, как показалось ему уже немного спустя, даже излишне резко, прервал он. — Доверяться интуиции — гадать на голубой воде. А надо не гадать, а глядеть вглубь.
— Жернович всегда на стороне капитанов. — Лицо Веремейчика озарилось мудрой усмешкой. — Я ведь для того завел разговор, чтобы каждый из нас подошел к вопросу не с предубеждением, а по строгости.
— Сколько помню Жерновича, всегда он был на стороне справедливости, — жестко возразил он. — И потом, Веремейчик, разговор наш пока еще беспредметный. Давайте глядеть на реку.
И, сказав это, он тут же упрекнул себя в резкости, нескрываемой раздражительности. Хотя и как скрыть раздражительность, если понимаешь, что Веремейчик, предостерегая его от какого-то предубеждения, сам будет стремиться повернуть все дело, касающееся аварии, так, чтобы вина легла на пароходство, а не на речную инспекцию. Помнил, помнил он Веремейчика дотошным, и строгим, и придирчивым, и вредным!
Погоди, прервал он себя, вдруг обнаруживая, что и впрямь как будто с предубеждением относится к собрату своему, воднику — верхнеднепровцу. Погоди, — урезонивал он себя, — не косись на службиста, не кривись, как от кислого яблока, от его канцелярской, неживой, кабинетной речи. Люди есть люди! И что плохого, если Веремейчик дерется до последнего за честь своей судоходной инспекции? И вдруг Веремейчика вовсе не прельщает слава строгого инспектора, а просто в нем жесткий, настоящий характер? Ведь сам ты обожаешь в мужчинах, в мужиках особую, мужскую твердость, непокладистость, непреклонность, убежденность! Сам ты уважаешь мужественных мужчин!
Так он безмолвно, но горячо пытался было уговаривать себя, чтобы не выглядеть перед Веремейчиком этаким букой, чтобы загладить как-нибудь внезапно прорвавшееся недружелюбие. И, вспомнив опять своего советчика, который в шумном городе, средь суеты, гама, мельтешения автомобилей, умел щадить свои ненадежные нервишки, Жернович вновь склонил голову вниз, утешаясь видением странных, точно расцветших под водой яблоневых садов.
Да что проку!
Тут же иной советчик, очень-очень близкий, подсказал ему одну историю, когда вот так же, как сейчас, мчались на катерке в составе аварийной комиссии они вдвоем — он да Веремейчик. И когда оказались на месте аварии, капитан сказал, что судно не столкнулось с берегом, получило пробоину на фарватере. Действительно, судно могло с успехом пройти по фарватеру, глубина там была, глубина, да только Веремейчик тогда улыбнулся приятной и одновременно оскорбительной, какой-то глумливой улыбкой:
«Что ж, по-вашему, деревья на дне реки растут?»
«А может быть, и растут!» — вспыхнул он, Жернович.
Стали тралить дно. Дерево! Зацепили мягким тралом, опустились водолазы — и оказалось, что черный, древний, мореный дуб лежал на дне плашмя. Ясно будто, что судну помешать он не мог. И все же вызвал он, Жернович, корчевальный кран, и как только подняли тем краном дерево на берег, все осмотрели черную громадную корягу и сошлись на том, что дерево лежало на дне, в воде торчал лишь каменноугольный сук, а когда судно распороло обшивку о сук — дерево повернулось и легло плашмя. И Веремейчику, помнится, пришлось согласиться, театрально, наигранно, слишком чистосердечно признать, что был неправ.
Вспомнив давнишнюю историю, ясно представив строгого этого судию, этого инспектора с его вежливой и одновременно оскорбительной улыбкой, Жернович и теперь склонился к тому, что Веремейчик отчаянно оберегал свои узкие интересы и оборонял честь речной инспекции, и, как и тогда, подумал ныне Жернович с негодованием: «А река — разве она не общая? Разве дело смотреть на реку лишь в биноклик свой, узкий, службистский?»
Он даже выпрямился и сделал невольно такое движение сильными своими пальцами, точно папироску просил, и мгновенно перед ним оказалась маленькая, пухлая рука Веремейчика с блестящей никелированной зажигалкой в ней, мгновенно с легчайшим звуком отворилась эта зажигалка, пахнуло от нее чистым авиационным бензином, сокровенно загорелся бесцветный почти огонек и возникла утешительная переливчатая музыка.
— В самый раз побаловаться табачком, — заученным, неуловимым, жонглерским движением распахнул Веремейчик на другой ладони пачку мятно пахнущих сигарет, хотя знал очень твердо, что он, Жернович, не терпит табачного дыма, что в тридцать лет уж не привыкать к табаку.
Черт знает зачем так охотно искушал Веремейчик своим куревом!